Великие властители прошлого |
Меня не покидает ощущение, что в памяти запечатлеваются события, происходившие задолго до того момента, когда у человеческого существа пробуждается сознание. Наверное, эти кажущиеся живыми образы сложились позднее из зафиксированных клеточками мозга, но неосознанных и не наполненных смыслом подлинных событий, разговоров взрослых, услышанных историй, обрывков фраз, старинных портретов и фотографий в бабушкином альбоме, быть может, даже младенческих сновидений. Но сейчас, когда я мысленно прохожу свой жизненный путь, передо мной возникают не только эпизоды, свидетелем которых я мог быть начиная с самого раннего возраста, но и поразительно яркие картинки событий, происходивших до моего появления на свет.
...Мне видится элегантно обставленная гостиная с собранными шнуром бордовыми бархатными гардинами и кружевными оконными занавесками. Удобные кресла с высокой спинкой, столики, покрытые кремовыми салфетками с длинными кистями. На полу — толстый ковер и шкура белого медведя. У него будто совсем живая голова и оскаленные зубы. В камине потрескивают поленья. Входят бабушка и моя мама. С ними молодой офицер с Георгиевским крестом. Это мамин брат — мой дядя Леня, приехавший с фронта. У него красивое лицо с правильными чертами. Аккуратно подстриженные волосы зачесаны на прямой пробор, образующий как бы тонкую трещину на голове. Он садится за рояль, и гостиная наполняется обволакивающими меня чарующими звуками. Картина постепенно затемняется, исчезает... []
Столовая вся светлая и солнечная. Во главе стола — большой медный сверкающий самовар наподобие бочонка. Гнутые венские стулья. Отец и мать пьют чай с домашними ароматными коржиками. Вдруг влетает мамина мама — моя бабушка, — в белом кружевном платье и с таким же зонтом. На ней широкополая легкая шляпа. Ее страсть — игра на скачках. Она вернулась с ипподрома в полном расстройстве.
— Опять проиграла? — спрашивает мама. Бабушка устало опускается на стул. Вид у нее виноватый и растерянный.
— Не журите меня, детушки. Я еще отыграюсь. А сейчас пришлось все отдать. Заложила кольца, цепочки, браслеты. Даже золотые часы вашего прадедушки...
Отец успокаивает ее. Мама наливает чай и пододвигает чашечку бабушке, целует ее в щеку.
— Не расстраивайся, ведь это с тобой не первый раз. Только дедушкины часы надо поскорее вернуть. Мишенька, — обращается она к отцу, — давай выкупим их сейчас же.
— Нет, нет, — протестует бабушка. — Это мое дело. Я исправлю свою вину.
Отец улыбается, кивает маме. У него густые черные как смоль волосы и такие же небольшие усики. Одет он очень элегантно. Длинный коричневый сюртук плотно облегает его атлетическую фигуру. Белый воротничок туго накрахмален, полосатый галстук завязан бантом.
Прадедушку (а моего прапрадедушку) по маминой линии очень чтят в семье. Он — наша гордость. В свое время был известен как «дедушка русских романсов». Николай Алексеевич Титов, родившийся в 1800 году (умер в 1875-м), современник и почитатель Пушкина. Многие его стихи он положил на музыку. Мы особенно любили и часто исполняли пра-прадедушкин романс «Талисман» на стихотворение, созданное великим поэтом в ночь на 6 ноября 1827 г.:
Там, где море вечно плещет
На пустынные скалы,
Где луна теплее блещет
В сладкий час вечерней мглы,
Где, в гаремах наслаждаясь,
Дни проводит мусульман,
Там волшебница, ласкаясь,
Мне вручила талисман...
Н. А. Титов сочинил более ста романсов, маршей, кадрилей, вальсов. Некоторые из его произведений популярны и в наши дни: «Песня ямщика», «Лампада», «Матушка-голубушка», «Коварный друг»...
До самой войны у нас хранился его портрет: бравый офицер с пушистыми бакенбардами и усами, в эполетах, с Андреевской звездой на груди.
И еще одно видение: бревенчатая дача в Коломягах, под Петроградом. Ясный весенний день. На просторной веранде, увитой диким виноградом, в плетеных креслах сидят две женщины: бабушка — в белой кофточке и длинной черной юбке, с томиком Лермонтова в руках, и мама — в широком розовом халате. Она пришивает кружевную ленточку к детской распашонке. Готовится к прибавлению семейства. Это я должен скоро родиться. На извозчике с железнодорожной станции, куда прибывает пригородный поезд из Петрограда, приезжает отец. Всегда спокойный и сдержанный, на этот раз он не скрывает волнения.
— Что случилось? — спрашивает мама, чувствуя его состояние.
— Мне надо с тобой поговорить, — отвечает отец и, обращаясь к бабушке, просит извинения.
Они уходят в гостиную. И я с ними. Неужели мне понятен их разговор? Или вся эта картина воссоздалась в моей памяти из далеких воспоминаний родителей?
— Люсенька, — говорит отец, — ты не волнуйся. Ничего серьезного не произошло. Просто мне предложили возглавить закупочную комиссию. Она отправляется в Америку для приемки военных и торговых судов. Это надолго, и ты поедешь со мной...
— Ах, — восклицает мама, — как некстати. Я ведь должна вот-вот разродиться. И к тому же война...
— Ничего, мы поплывем на большом пароходе, там будут врачи, в случае чего помогут. Да тебе ведь еще два месяца сроку. К тому времени будем в Нью-Йорке...
То была ранняя весна 1916 года. А я родился 2 июля...
Они возвращаются на веранду.
— Ну что у вас там стряслось? — любопытствует бабушка.
Отец объясняет.
— Ни в коем случае!— энергично возражает бабушка. — В таком положении разве можно Люсеньке отправляться за океан? Война, немецкие подводные лодки в Атлантике. Да и как там у них, в Америке? Вот пусть родит, пусть младенец подрастет, тогда поезжайте.
Отец пытается переубедить ее, но все напрасно. Да и мама начинает сомневаться:
— Может, Мишенька, поедешь без меня?
— Ни в коем случае, только вместе.
— Как вы, Михаил Павлович, — неожиданно официальным тоном укоряет бабушка, — можете подвергать Люсеньку и младенца таким испытаниям?..
Бабушка, принадлежавшая к семье, которая всегда жила в достатке и комфорте, убеждена, что только дома, в Петрограде, есть все условия для благополучного появления на свет ее внука. Люсенька, воспитывавшаяся в довольстве, выпускница Смольного института благородных девиц, не приспособлена к таким сомнительным авантюрам, как путешествие на сносях в Америку. Это он, Миша, сын провинциального учителя, круглый сирота, привык ко всяким передрягам. А Люсеньку она никуда не отпустит.
— Тогда и я остаюсь, — твердо говорит отец. — Откажусь от этой комиссии...
Если бы они знали, какие мытарства нашей семье предстоят в годы гражданской войны, да и после нее, плавание через океан, даже под угрозой германских подводных лодок, показалось бы им увеселительной прогулкой. Случай, который много значил в моей жизни, сыграл со мной, еще находящимся в утробе матери, первую шутку. Не будь бабушка столь упрямой, я бы родился в Соединенных Штатах. И, быть может, оказался бы переводчиком не Сталина, а Рузвельта...
В моей маленькой комнате, расположенной в северном крыле здания Совнаркома в Кремле, тишина. Лишь каждые четверть часа со Спасской башни доносится перезвон курантов. На окнах черные шторы затемнения: конец июля 1941 года. В любой момент можно ждать сигнала воздушной тревоги, оповещающего о приближении немецких бомбардировщиков. Глубокая ночь. Но весь огромный правительственный аппарат продолжает действовать. Сталин еще занят делами в своем кабинете, и каждый высокопоставленный деятель, будь то член политбюро, нарком или военачальник, остается на месте в ожидании возможного вызова к «хозяину».
Час назад по «вертушке» нарком оборонной промышленности Устинов спросил меня, не ушел ли Молотов домой. (Мы с Дмитрием Федоровичем работали вместе весной 1940 г. на заводе Крупна в Эссене.) Он откровенно пояснил, что все свои дела в наркомате закончил и мог бы уехать. Но «хозяин» не любит, когда не застает подчиненных на месте. А уход Молотова — верный сигнал к тому, что и Сталину больше никто не понадобится.
— Сообщи, пожалуйста, когда твой уйдет, — слышится усталый голос. — Мне рано вставать, ехать на полигон. Хоть бы на пару часов сомкнуть глаза... Но Молотов, насколько я знаю, пока не собирается уходить. Сегодня у Сталина была долгая беседа с прибывшим в Москву Гарри Гопкинсом, личным представителем президента Рузвельта. Сталин очень многого ждет от этого визита. Стремительное продвижение немцев в первые недели после вторжения вынуждает его искать союзников, и Соединенные Штаты, несомненно, самый желанный из них. Он приложил все усилия к тому, чтобы убедить посланца президента: Советский Союз не капитулирует и будет сражаться до полной победы над фашизмом. На следующей встрече с Гопкинсом Сталин обещал представить подробные данные о нуждах Советского Союза в военных материалах, и поэтому Молотов вместе с Микояном и военными экспертами сейчас готовил необходимую документацию.
С содержанием беседы с американским эмиссаром — первым высокопоставленным лицом, прибывшим из США в Москву после гитлеровского вторжения, утром должны быть ознакомлены члены политбюро. Мне поручено сверять текст подготовленного протокола с наскоро сделанными пометками Литвинова, переводившего эту беседу.
Одно место в записи коробит меня. Сталин сказал Гопкинсу, что нападение Германии на Советский Союз было неожиданным. Он, Сталин, полагал, что именно сейчас Гитлер не нанесет удара. И хотя для нас всех Сталин — непререкаемый авторитет, мне трудно согласиться с таким его утверждением. Как это могло быть? Ведь мы в нашем посольстве в Берлине имели достоверную информацию о готовящемся вторжении. Знали даже точную дату — в ночь на 22 июня. Все эти сведения посольство пересылало в Москву. Неужели Сталину этого не докладывали? Информация шла не только от посла в Германии Деканозова, но и от военного атташе Туликова и военно-морского атташе Воронцова. Каждый из них имел свой надежный источник, все данные совпадали.
Ставшие теперь достоянием гласности неоспоримые факты свидетельствуют о том, что Сталин располагал достовернейшими сведениями о готовящемся нападении. Помимо сигналов из Берлина к нему поступили предупреждение Черчилля, а также информация Рихарда Зорге из Токио. У него имелись подробные данные о завершении концентрации германских войск вдоль границ СССР и о том, что части вермахта полностью отмобилизованы и изготовились к атаке. Сразу же после того как заместитель Гитлера по нацистской партии Рудольф Гесс приземлился в Англии, Сталин получил еще одно подтверждение грозящей нашей стране опасности: советский разведчик Ким Филби, занимавший высокий пост в британской секретной службе, передал в Москву информацию о предстоящем нападении на СССР и о том, что Гесс, сообщив об этом, пытался добиться согласия Великобритании держаться в стороне от конфликта.
Наконец, ночью 21 июня на стол «хозяина» легло донесение о перебежчиках, которые, рискуя жизнью, переплыли Буг и Днестр, чтобы в последний момент предостеречь советское командование о начинающемся через несколько часов вторжении.
Ничему этому Сталин не верил. А когда то, о чем его предупреждали, свершилось, он сгорал от стыда: всезнающий и всевидящий «вождь народов» вдруг оказался слепцом.
Несомненно, Сталин понимал, что Гопкинс информирован, хотя бы в общих чертах, о предостережениях, которые поступали в Москву. Своим заявлением о «неожиданном нападении» он, видимо, хотел 10 упредить возможные недоуменные вопросы американского гостя. Но что подумал об этой уловке такой проницательный человек, как Гопкинс? Не мог же он допустить, что в жесткой сталинской государственной структуре подчиненные осмелились скрыть от «мудрого вождя» столь важную информацию? Гопкинсу следовало бы поинтересоваться этим. Но он, проявив вежливость, промолчал.
В свете этого эпизода важно учитывать особое отношение Сталина к Гитлеру. Они никогда не встречались. Но Сталин ждал такой встречи, испытывая к нацистскому диктатору своеобразное тяготение. Судя по высказываниям Гитлера, он тоже высоко ценил Сталина. У них было немало общего. Их методы овладения волей масс во многом совпадали.
Сталин и Гитлер
Работая в нацистской Германии в 1940 году, я наблюдал поразившую меня картину. То же обожествление «вождя», такие же массовые сборища и парады, на которых участники несли портреты фюрера, а детишки подносили ему букеты цветов. Очень схожая помпезная архитектура, героическая тема в живописи, подобная нашему социалистическому реализму. Упрятав в концлагеря и уничтожив всех инакомыслящих, Гитлер, подобно Сталину, с помощью интенсивной идеологической обработки добился того, что его стала боготворить толпа. Я наблюдал «парад победы» в Берлине на Зигесалле после возвращения из Франции победоносных дивизий вермахта. Стоя рядом с трибуной, видел, как люди тянулись к Гитлеру, когда он проезжал мимо них в открытом «мерседесе». Женщины поднимали вверх младенцев, чтобы он прикоснулся к ним. Ненавидя народ, он умел ему польстить, величая «расой господ». Сталин тоже, отечески улыбаясь маршировавшим мимо ленинского мавзолея и громко славившим его демонстрантам, льстил им, называл их «строителями коммунизма». И тут же тихонько, себе в усы, обзывал дураками.
Но тогда я не мог даже про себя делать такие сопоставления. Я не знал многого и был не в состоянии понять зловещий смысл этих совпадений. Ведь провозглашенные цели в Германии и у нас были принципиально различны: Сталин призывал советских людей к созданию социалистического общества, где все будут равны и счастливы, что, впрочем, не помешало ему переселить в Сибирь целые народы и уничтожить миллионы земледельцев. Гитлер провозгласил «тысячелетнюю империю расы господ». Но он же вверг цвет германской нации в мясорубку войны и, продолжая с упорством маньяка «борьбу на уничтожение», превратил в щебень бесценные памятники германской культуры.
Впервые я увидел Гитлера вблизи, когда вместе с Молотовым вошел 12 ноября 1940 г. в его кабинет в имперской канцелярии в Берлине. Фюрер находился тогда в зените мощи и славы: вся Западная Европа лежала у его ног. Франция была повержена. Англичане, укрывшись на своих островах, ожидали самого худшего. Сознавая силу немецкой военной машины, Гитлер держался высокомерно и заносчиво. Здесь он представлял полную противоположность Сталину, который всех поражал своей показной скромностью и полным отсутствием стремления к эффектам. В отличие от Гитлера он считал, что если его неограниченная власть над сотнями миллионов подданных очевидна, то нет нужды афишировать ее.
Когда мы вошли, Гитлер был один в кабинете. Он сидел за огромным письменным столом над какими-то бумагами. Но тут же поднял голову, стремительно встал и мелкими шагами направился к нам. Мы встретились в середине комнаты. Мы — это Молотов и его заместитель Деканозов, а также Павлов и я — оба в роли переводчиков. Фюрер подал каждому руку. Его ладонь была холодной и влажной, что вызывало неприятное ощущение — как бы прикосновение к рептилии. Рукопожатие было вялым и невыразительным. В этом была схожесть со Сталиным — он совсем плоско и безучастно подавал руку.
Вероятно, я сейчас один из немногих, здоровавшихся за руку с крупнейшими политическими фигурами периода второй мировой войны: Сталиным, Гитлером, Черчиллем, Рузвельтом, Чжоу Эньлаем. Они были очень разными. У Черчилля была крупная, но мягкая и теплая рука, обволакивавшая и как бы [12] утешающая. Рузвельт здоровался энергично, выбрасывая руку, в которой чувствовалась особая сила. Так обычно бывает у людей, страдающих недомоганием ног. Рукопожатие Чжоу Эньлая было достаточно крепким, но деликатным, дружелюбным. Может быть, все это чисто субъективное ощущение, но запомнилось мне именно так.
В имперской канцелярии я удостоился своеобразного комплимента от фюрера. Когда стал переводить слова Молотова о том, что он рад встрече с рейхсканцлером, Гитлер, видимо не ожидавший моего берлинского произношения, внимательно посмотрел на меня и вдруг спросил:
— Кто вы, немец?
— Нет, — ответил я и поспешил объяснить Молотову, о чем идет речь. Я полагал, что оба лидера возобновят свой разговор, но фюрер не унимался:
— Вы немецкой национальности?
— Нет, я русский.
— Не может быть, — удивился Гитлер.
Обратившись к Молотову, он пригласил его к низкому круглому столу, вокруг которого стояли диван и кресла.
По окончании беседы Молотова и Гитлера мы вышли из кабинета. Гитлер провожал гостя к выходу из имперской канцелярии. Я шел рядом, переводя их разговор, носивший общий характер. Остальные члены делегации значительно отстали от нас. Перед тем как расстаться, Гитлер, пожимая наркому руку, произнес:
— Я считаю Сталина выдающейся исторической личностью. Да и сам льщу себе мыслью, что войду в историю. И естественно, что два таких политических деятеля, как мы, должны встретиться. Я прошу вас, господин Молотов, передать господину Сталину мой привет и мое предложение о такой встрече в недалеком будущем...
По возвращении в Москву Молотов, разумеется, передал Сталину предложение Гитлера, которое, судя по всему, сыграло существенную роль в просчетах Сталина, связанных с определением сроков нападения Германии на СССР.
Несомненно, «вождю народов» польстила высокая оценка, которую дал ему фюрер. Но и он сам уже [13] давно готов был восхвалять Гитлера. Их соперничество вовсе не исключало взаимного восхищения. Когда в 1934 году Гитлер уничтожил своего соратника, руководителя штурмовых отрядов Эрнста Рема, и других командиров штурмовых отрядов СА, Сталин дал этой кровавой бойне высокую оценку. Микоян рассказывал мне, что на первом же после убийства Рема заседании политбюро Сталин сказал:
— Вы слыхали, что произошло в Германии? Гитлер, какой молодец! Вот как надо поступать с политическими противниками!
То было лето 1934 года. А в декабре был убит соратник Сталина Киров, и, как мы теперь знаем, нити этого преступления ведут к «вождю народов». Затем начались жестокие репрессии против ленинской гвардии, уничтожение высших кадров Красной Армии, технических специалистов, представителей интеллигенции. Кровавый террор охватил миллионы ни в чем не повинных людей...
Здесь в поведении Сталина и Гитлера тоже много общего. Рем был объявлен «врагом», «предателем» и заклеймен позором. А вот Роммеля, которого Гитлер вынудил покончить самоубийством, похоронили с почестями. Сталин расстрелял Бухарина, «любимца партии», по выражению Ленина, объявив его «врагом народа». А, например, своего друга Серго Орджоникидзе вынудил застрелиться, а потом произнес прочувствованную речь у его гроба и нес на своих плечах урну с его прахом, так же как и урну с прахом Кирова.
Все, что происходило в 30-е годы в Советском Союзе, не могло не вызвать крайне отрицательного отношения к этому в правящих кругах западных демократий. Их неприятие Октябрьской революции в России нашло подкрепление в сталинских репрессиях. Но Гитлеру эти расправы импонировали вдвойне. С одной стороны, они давали дополнительное обоснование для шантажа западных политиков «угрозой большевизма», а с другой — смягчали протесты против нацистских гонений на коммунистов и вообще на всех инакомыслящих, утвердив ряд западных политиков в мысли, что лучше уж гитлеровский национал-социализм, чем сталинский коммунизм. Вместе с тем фюрер восхищался [14] беспощадностью и безжалостностью Сталина. Ведь и сам он обладал теми же качествами.
Во второй половине 30-х годов, когда стало очевидным, что Англия и Франция уклоняются от заключения с Советским Союзом серьезного соглашения о пресечении фашистской агрессии, Сталин все чаще поглядывал в сторону Берлина. Опыт гражданской войны в Испании, когда ни одно государство, кроме СССР, не оказало помощи законному республиканскому правительству, когда Гитлер и Муссолини, используя «политику невмешательства» западных держав, смогли беспрепятственно оказывать военную поддержку генералу Франко и в конечном счете утвердить его в Мадриде, показал Сталину, на чьей стороне сила. А силу он уважал. Аншлюс Австрии и мюнхенская сделка были дополнительным доказательством того, что западные политики готовы все простить Гитлеру, лишь бы он выполнил обязательство, данное в его «евангелии» — «Майн кампф», и уничтожил большевизм. Именно тогда Сталин, видимо, задумался над тем, нельзя ли полюбовно договориться с фюрером. Литвинов, который из-за своего еврейского происхождения и страстных антифашистских выступлений в Лиге Наций никак не подходил для оформления сделки с нацистской Германией, был устранен. Наркомом иностранных дел стал Молотов, самый близкий к Сталину человек. В свою очередь, и Гитлер пришел к выводу, что ему лучше дадутся победы на Западе, чем на Востоке. Для него не являлось секретом, что во Франции, как это часто бывало в истории с победившими нациями, полностью испарился воинственный дух. Правда, вдоль Рейна высилась мощная «линия Мажино», но ведь ее можно было обойти, наступая через Нидерланды и Бельгию. Расправившись с Францией, фюрер был готов пойти на договоренность с Англией, где тоже не очень-то хотели воевать. Да и уже состоявшиеся встречи Гитлера с Чемберленом в Бад-Годесберге и Мюнхене создали о нем у фюрера представление как о человеке, поддающемся шантажу. Нейтрализация Великобритании позволит наконец расправиться с Россией. А пока что следует попытаться найти общий язык со Сталиным.
Почва для германо-советского сближения становилась все более подходящей... [15]
Однако в Кремле решили сперва предпринять еще одну попытку прийти к соглашению с Великобританией и Францией. Начались переговоры, которые, впрочем, из-за низкого ранга и отсутствия необходимых полномочий у английских и французских представителей изначально не сулили успеха.
К началу августа 1939 года Сталин пришел к выводу, что рассчитывать на серьезную договоренность с Лондоном и Парижем не приходится. Этот вывод подтвердили и переговоры с английской и французской военными миссиями, прибывшими в Москву 11 августа для обсуждения вопроса о совместных действиях по организации отпора агрессору. На вопрос наркома обороны СССР маршала Ворошилова, существует ли какое-либо соглашение с Польшей относительно пропуска через ее территорию советских войск в случае войны с Германией, генерал Думэн, возглавлявший французскую делегацию, ответил, что не знает планов Польши. Ворошилов спросил, какие контингенты может выставить Великобритания для усиления французской армии. Английский генерал Хэйвуд заявил, что к первой фазе войны с Германией Британия выставит 16 дивизий, а позднее еще 16 дивизий и что в настоящее время англичане имеют на своих островах -лишь пять регулярных дивизий и одну моторизованную.
Эти цифры выглядели смехотворно по сравнению с мощью Германии, уже имевшей под ружьем 140 дивизий. Не могли английские силы идти ни в какое сравнение и со 120 дивизиями, которые, как считали в Лондоне и Париже, с самого начала военных действий должен был выставить Советский Союз. Что касается поставленного советской стороной вопроса о планах союзников в отношении Бельгии, то французские представители заявили, что могут пройти через территорию этой страны только в случае ее просьбы, а поступила ли она — неизвестно. Все это побудило Ворошилова заявить 14 августа: «Без четкого и недвусмысленного ответа на эти вопросы дальнейшие военные переговоры бессмысленны... Советская военная миссия не может рекомендовать своему правительству участвовать в предприятии, столь явно обреченном на провал».
Так сложилась обстановка, когда из Берлина поступило [16] предложение о желательности улучшить германо-советские отношения. Но еще несколько раньше, 2 августа, в беседе с Астаховым, поверенным в делах посольства СССР в Берлине, Риббентроп, несомненно по прямому поручению Гитлера, выразил пожелание выработать «новый характер» отношений между Германией и Советским Союзом. Он заявил, что от Балтийского моря до Черного нет таких проблем, которые нельзя было бы решить к обоюдному удовлетворению. На вопрос Астахова, что конкретно рейхсминистр имеет в виду, Риббентроп выразил готовность к переговорам по актуальным вопросам, если такая же готовность имеется у советского правительства. В телеграмме, которой рейхсминистр информировал германского посла в Москве Шуленбурга о содержании беседы с Астаховым, имелось любопытное добавление: советскому поверенному в делах был сделан намек на готовность Германии «договориться с Россией о судьбе Польши».
Исход из Петрограда
Хорошо помню наш исход из голодного Петрограда. В стране бушует гражданская война. Некогда прекрасная Северная Пальмира представляет собой мрачное, холодное, беспросветное нагромождение каменных склепов, где, закутавшись в одеяла, влачат жалкое существование жители бывшей столицы царской империи. Советское правительство перебралось в Москву, а «гордый град» на Неве обретает статус провинции, какой остается и поныне. Мама тащит меня за руку. Закутанный в платок, я стараюсь быстро перебирать ногами. Ветер гонит по Невскому обрывки газет и прокламаций, шелуху семечек. Навстречу марширует взвод моряков. На плечах винтовки с примкну-тыми штыками...
На папином заводе маме выдали паек на неделю: полбуханки черного хлеба, две воблы и четыре картошки. Она спешит вернуться домой, где в тифозной горячке лежит отец. Всегда такой сильный и энергичный, он совершенно беспомощен.
Отец, особенно в молодости, был далек от политики. Все же он приветствовал Февральскую революцию [17] и, отправляясь в город, прикалывал к лацкану пиджака красную бутоньерку. Он полагал, что освобождение России от оков самодержавия откроет простор для быстрого промышленного развития страны, в чем и он мечтал принять участие. Но хаос, наступивший после Октября, братоубийственная гражданская война воспринимались им как личная катастрофа. Выходец из бедной семьи провинциального учителя, рано оставшийся круглым сиротой, он сам выбился в люди. Окончив с золотой медалью гимназию, отправился из Чернигова в Петербург, где столь же успешно прошел курс в гатчинском училище и в Петербургском политехническом институте. Его имя, как одного из лучших студентов, было высечено на мраморной доске золотыми буквами. Но во время учебы бедствовал. Он рассказывал, что вместе с другими студентами из бедных семей заходил в какой-либо трактир, где на столе всегда стояли графин с водой и хлеб, нарезанный большими ломтями, за что денег не брали. Тут можно было взять свежую газету, вделанную в шесток, почитать, ничего не заказывая. Делая вид, что читают газету, они потихоньку уплетали хлеб, запивая водой из графина. Отец давал также частные уроки, чтобы продержаться в годы учебы. После окончания института он сразу же получил должность старшего инженера на Путиловской судостроительной верфи, что принесло ему хороший заработок. Он женился на девушке из известной в городе, хотя и несколько обедневшей, семьи. Казалось, жизнь сулит счастье и довольство... И вдруг все это рухнуло. Огромные усилия и тяготы сиротской жизни оказались напрасными.
Бабушка продает свои фамильные драгоценности, чтобы достать еду у спекулянтов. Это позволяет лучше питать больного отца, да и нам кое-как держаться. В квартире не топят, и мы все в одной комнате. Для камина нет дров, но нас спасает жестяная печурка-«буржуйка». Своими четырьмя длинными ножками она стоит на железном листе посреди гостиной. Труба, похожая на водосточную, изгибаясь под потолком, выведена в форточку. Мы уже сожгли дюжину стульев и дедушкин письменный стол. На очереди буфет из столовой. Какие-то предприимчивые умельцы наладились производить такие печурки. Ими [18] обогреваются «буржуи» — обитатели некогда состоятельных кварталов, имевших центральное, теперь не действующее, отопление. Отсюда и название печурки. Она мгновенно нагревается докрасна, вода в чайнике закипает за несколько минут. Но так же быстро «буржуйка» и остывает. Ночью в квартире температура ниже нуля.
В 1941 —1942 годах, когда Москва не отапливалась, снова появились такие «буржуйки». Эта печурка спасала нас в квартире, которую мне предоставили в Петровском переулке после того, как в 1942 году родился мой старший сын Сергей.
Постепенно отец поправляется. Начинает выходить на улицу. Путиловская верфь, где он работал, закрыта. Нет топлива, нет металла, нет заказов. Большая часть рабочих мобилизована на фронт. В городе жизнь становится все тяжелее. Семья держит совет. У отца сестра — Любовь Павловна — живет на Украине. Работает акушеркой в деревенской больнице в ста верстах от Чернигова — родины отца.
— Может, отправиться туда? — предлагает отец. — Этот край всегда был богат и хлебосолен...
— А на что вы там будете жить? — сомневается бабушка.
— Где-нибудь устроюсь, во всяком случае, там легче, чем здесь. Посмотрите, какой тощий ваш внук. Здесь он долго не протянет. Ему сейчас нужны молоко, овощи, фрукты. Всего этого на Украине полно...
Слушая их, я уже представлял себя в маленьком гробике. За эти недели я много таких видел. Скорбные фигуры, как и потом, в блокаду 40-х годов, тащат их по обледенелым тротуарам Петрограда. Я лежу в гробике неподвижный, а они трое, склонившись над ним, обливают меня слезами. И я сам начинаю реветь.
— Ну что ты раскис! — строго отчитывает меня мама. — Замолчи, и без того тошно...
— Не надо, Люсенька, так грубо, — вмешивается бабушка. — Он такой слабенький, и нервы никуда.
Я еще больше заливаюсь слезами. Совсем не могу выдержать, когда меня жалеют. Стоит кому-нибудь в шутку сказать: «Бедненький, несчастненький», — и я тут же начинаю рыдать. [19]
Моя истерика и истощенный вид, видимо, оказались дополнительным аргументом в пользу отъезда. Но бабушка заартачилась:
— Вы уезжайте, а я останусь здесь... Как ее ни уговаривали, стояла на своем.
— Одна я продержусь, — уверяла она. — Продам все, да мне и немного надо. Все равно скоро конец. Я свое пожила. Здесь могилы отца, деда, прадеда. Здесь останусь и я...
В конце концов решили, что уедем без нее.
Сборы были недолги. В плетеные корзинки наподобие сундуков мама уложила платья, пледы, постельное белье. Выпросила у бабушки семейный альбом. Я добавил к нему несколько тетрадок иллюстрированного журнала «Золотое детство». Там были очень красивые картинки вроде нынешних комиксов. По ним я потом учился читать.
Наконец настал час прощания. Весь этот день бабушка тискала меня, угощала сладким муссом, приготовленным собственноручно из дореволюционного порошка. Впервые я видел ее в слезах. Быть может, она чувствовала, что мы больше не увидимся: она умерла от истощения спустя год после нашего отъезда.
Путешествие на юг было долгим, трудным и запутанным: через фронты гражданской войны — то поездом, в переполненных вагонах, то в телеге, то пешком, погрузив скарб на тачку, которую толкал до следующего пристанища отец. Для меня, четырехлетнего, это, видимо, было чрезмерной нагрузкой. Помнится, порой появлялась боль в груди, похожая на ту, какую через много, много лет испытал при инфаркте. Я не мог двигаться, не мог даже шевельнуть рукой. Отец, измученный этим бесконечным странствием, сердился, думая, что я притворяюсь. И даже однажды отшлепал. Мама заступилась, предложила остановиться и передохнуть. Он же вновь пытался заставить меня идти дальше. Я чувствовал — еще шаг и все кончится. Упал на землю и не двигался. Пришлось положить меня на тачку. Я понимал, отцу и без того тяжело, но ничего не мог поделать. Мне даже стало казаться, что они обрадуются, если я исчезну. Конечно, было несправедливо и неправильно так думать. Но я сам, когда появлялась боль, хотел умереть, чтобы их освободить. В память врезались отдельные эпизоды. [20]
...На небольшой станции у железнодорожного состава из товарных вагонов — огромная толпа. Все с котомками, мешками, корзинками, баулами. Толкаются, оттесняют друг друга, орут. Паровоз уже дал свисток. Поезд сейчас отойдет. Надо успеть забраться в теплушку. Отец с корзинкой на голове протискивается в проем двери, подает руку маме. Она другой рукой тянет меня за собой. С боков стискивают до боли. Только я пытаюсь ступить на порог вагона, как сильный толчок швыряет меня в сторону. Мамина рука выскальзывает, я вылетаю на перрон. Толпа напирает, и я вижу, как маму вталкивают все дальше в вагон. Отец пытается вырваться наружу, но стоящие вокруг сжимают его железным кольцом. Поезд трогается — и я остаюсь один на перроне. Мама, высовывая из-за чьего-то плеча голову, кричит, но никто не обращает внимания. Вагоны мелькают мимо, а еще быстрее мелькают мысли в моей голове: больше я их не увижу, стану беспризорным, как те, оборванные и голодные, каких я так много видел на станциях. Вдруг чья-то сильная рука подхватывает меня. На ступеньке последнего вагона огромный матрос в тельняшке и расстегнутом бушлате ставит меня на площадку. Почему он это сделал? Может, видел, как меня оттерли от вагона, слышал, как кричала мама? От нервного потрясения дальнейшее полностью выключилось из моего сознания. С родителями я скоро увиделся...
И еще о тех годах скитаний по разоренной стране осталось в памяти постоянное сосущее чувство голода.
...Где-то уже на Украине, на краю села, покосившаяся хата. В ней нам дала приют еврейская семья. Зимний вечер. Еще не так поздно, но уже стемнело. В печке подогревается в чугуне вода. Мама собирается мыть мне голову. В углу хозяин дома, накрывшись полосатой тканью, бормочет молитву. За столом двое сыновей-подростков склонились над учебником. Отец шепчет маме:
— Посмотри, какие они упорные. Школа тут наверняка сейчас не работает. Но они сами учатся и обязательно выбьются в люди.
Хозяйка ставит на табурет старое деревянное корыто. Наливает кипяток. Мама разбавляет его холодной водой, нагибает над корытом мою голову, и я вижу, как [21] из трещин выползают полчища маленьких желтоватых телец — дергаются в горячей воде и замирают.
— Посмотри, — кричу я. — Это вши...
— Ой вей мир! — восклицает хозяйка. — Извините. Они теперь всюду. Нет мыла, у людей плохое питание. Вот и вши...
— Ничего, — успокаивает ее мама, — они действительно всюду. Сейчас воду выльем, еще раз ошпарим корыто, и все будет в порядке. А вот вам два куска мыла, из наших запасов...
— Ой спасибо, — благодарит хозяйка.
Вспоминая эту далекую историю, думаю о том, что в 1990 году в Москве из-за нехватки моющих средств и тоже, видимо, вследствие плохого питания у многих школьников в голове обнаруживали вшей...
Утром с сыновьями хозяйки идем прогуляться по деревне. Она полузаброшена. Зашли в лавку. Ее владелец, дядя Иосиф, тучный, уже немолодой, с ярко выраженной семитской внешностью, отпустил нам бидон керосина — самого надежного средства от вшей. А мне подарил глиняную свистульку.
Ночью нас разбудили стрельба, конский топот и громкие выкрики. Хозяйка шепотом предупредила, чтобы мы затаились.
— Вокруг разбойничает банда Зеленого, — пояснила она. — Вот и к нам наведались... Вдруг — стук в дверь.
— Видчиняй, жидовська морда! — раздается пьяный возглас.
— Да яки тут жиды! Це ж украинцы, православные, — выкрикивает отец, еще не забывший украинский язык.
— Ну, добре...
Заржал конь, послышалось цоканье копыт. Потом снова несколько выстрелов...
Выглянув утром в окно, увидели, как люди бегут в сторону лавки. Мы поспешили за ними. У сорванной с одной петли двери в луже крови лежал дядя Иосиф. Рубаха задрана, высокой горкой вздулся живот. Рядом с ним, на коленях, рыдает его жена. [22]
Передышка в Киеве
Поезд остановился в Дарнице. Дальше пути нет. Все мосты, ведущие через Днепр к Киеву, взорваны. Раннее морозное утро, но еще совсем темно. Нет ни фонарей, ни костров. Пассажиры, еле различимые во мраке, выбираются из вагонов, таща свои пожитки. Мы тоже выходим на обледенелый перрон. Ветер гонит поземку, колет иглами лицо. Вокзал разрушен, окна выбиты. Одна половинка двери, оставшаяся висеть на петлях, то и дело, подобно выстрелу, бьет о стену. Надеясь укрыться от пронизывающего ветра, входим внутрь вокзала. Здесь тоже вовсю сквозит, но в уголке, где когда-то была касса, потише. Тут мы и устраиваемся прямо на полу в ожидании рассвета. Мама расстилает плед, укладывает меня, и я сразу же засыпаю.
— Вставай, — слышу я сквозь сон мамин голос. — Отец нашел возницу. Надо ехать дальше...
На небольшой заснеженной привокзальной площади пустынно. Все пассажиры куда-то разбрелись. Отец стоит рядом с санями, запряженными тощей лошаденкой. Тут же кучер в рваном, замызганном полушубке. Корзинка и узлы уже погружены. Между ними втискивают меня. Родители устраиваются по бокам, и мы трогаемся в путь. До Днепра всего несколько верст, но лошаденка еле тащится. Я впервые замечаю странное явление: когда закрываешь глаза, кажется, что мы движемся в обратную сторону. А может, так оно и есть? Не поэтому ли мы никак не доберемся до берега? Борюсь с дремотой, глаза стараюсь не закрывать, чтобы двигаться только вперед. Хорошо накатанная дорога ведет через лес. Здесь много ухабов, и сани то и дело подпрыгивают и съезжают в сторону. Меня это забавляет, даже дух захватывает.
Вот и Днепр. У берега река основательно замерзла, и на льду чернеет тропинка. Но в середине русла узкое водное пространство. Здесь, между кирпичными быками, торчит рухнувшая в реку ферма взорванного моста. А дальше — снова заснеженный ледяной покров до самого берега, круто поднимающегося в гору, где видны купола Киево-Печерской лавры.
— Как же мы попадем на тот берег? — в голосе мамы слышится отчаяние. [23]
— Ничего, барыня, переберетесь, — спокойно отвечает возница, помогая отцу перекладывать вещи на снег. — Все перебираются. Пойдете по тропинке, потом по ферме. Только осторожней, помалу, чтоб не свалиться в воду.
Рядом какие-то люди, пришедшие с той стороны. Они подтверждают, что ферма надежная. Возница, подхватив новых пассажиров, разворачивает сани и оставляет нас одних.
Волоча по льду вещи, мы добрались наконец до фермы из скрепленных заклепками двухтавровых балок. Кто-то над ними протянул толстую проволоку, служащую поручнем. Сперва отец помог маме перебраться на противоположную сторону. Затем в два приема перетащил туда же пожитки. Теперь дошла очередь до меня. Крепко держа меня за руку, повел по косо лежащей балке. Она скользкая, и я стараюсь шагать боком, держась второй рукой за проволоку. Порывы ледяного ветра, как назло, стремятся сбросить меня в воду. Кажется, мы никогда не доберемся до следующего быка, под которым на льду нас с нетерпением поджидает мама...
В памяти всплывает комната на Подоле, в нижней части города, населенной преимущественно жителями еврейского происхождения. Семья, приютившая нас, собирается в Америку — после их отъезда мы сможем располагать всей квартирой, состоящей из двух комнат, кухни и ванной. После наших долгих мытарств — это прекрасная перспектива. Отец надеется получить тут работу, и тогда наши странствия окончатся. Но, вопреки его расчетам, в Киеве тоже голодно. Наш рацион: водянистая овсяная каша-размазня, хлеб на три четверти из сушеной ботвы, изредка — ржавая селедка. Отец устроился сторожем на складе. Мама с утра уходит в какое-то учреждение, где за кулек овса моет пол. Я остаюсь дома один, не зная, чем себя занять. Картинки в «Золотом детстве» и подписи к ним я знаю наизусть. Никаких игрушек у меня нет. На улицу выходить не разрешают — там снуют бандиты. Ходят слухи, что они похищают детей и варят из них мыло. Любимое мое занятие — игра в поезд на железной кровати. У нее спинки с прутьями, которые служат рычагами локомотива. Одновременно пространство между ними — это и окно, из которого выглядывает машинист. [24]
Мне представляется, что впереди человек на рельсах. Просовываю между прутьями голову. Ничего нет, это мне показалось. Но не могу вынуть голову обратно., Как-то она проскользнула вперед, но теперь мешают уши. Как я ни стараюсь раздвинуть прутья, ничего не получается. В конце концов засыпаю. Так меня вечером и застают родители, с головой, свисающей между прутьями, и натертыми докрасна ушами. Отец, конечно, без труда раздвинул прутья, но мне пришлось два часа простоять в углу на коленях...
Киев в непрерывной осаде, переходит из рук в руки:, немцы с гетманом Скоропадским, петлюровцы, белые, красные, поляки, снова красные. Все разграблено, растащено, сожжено. Уже и овса не сыскать. На Владимирской горке пала лошадь. Ее сразу разделали. Кусок конины достался и нам. А что будет дальше?..
— Здесь нельзя больше оставаться, — говорит отец. — Придется ехать к Любе, в деревню. Там как-нибудь переждем гражданскую войну.
Отец, конечно, не ожидал, что за ней последует «военный коммунизм», вконец разоривший деревню.
...Большая каюта в трюме парохода. Вдоль переборок и бортов длинные деревянные лавки. На них расположились пассажиры. Мы устроились в углу. Надо мной — круглый иллюминатор. Просовывая в него голову, смотрю, как из-под гребных колес летят брызги, образующие в солнечных лучах колеблющуюся радугу. Вдоль борта бегут назад волны со множеством воронок и белой пены. Часами смотрю на это завораживающее зрелище. Мы плывем на Север, в сторону Любича, одного из древних центров Киевской Руси. Где-то до него небольшое приднепровское село — Станецкое. Обычно пароход там не останавливается. Но отец договорился с капитаном, что нас высадят. Расстояние от Киева напрямую немногим более полутораста километров. Река извилистая, порой после крутой излучины мы снова плывем на юг, вновь и вновь петляем. К тому же скорость у парохода маленькая, так что путешествие займет сутки.
Большую часть времени провожу на палубе. Она забита бескаютными пассажирами, сгрудившимися вокруг трубы, из которой идет черный дым. Здесь тепло и не так ветрено. Мне же нравится стоять на открытом пространстве, обдуваемом со всех сторон. [25]
Прогуливаясь по палубе, вижу, что на корме два пулемета, а на носу — небольшая пушка. Она прикрыта брезентом, но ствол торчит наружу. Отец объясняет, что это на случай нападения бандитов. Мне, конечно, хочется, чтобы на нас напали...
Утром я снова на палубе. Солнце поднялось над лугом и начинает пригревать. Пароход жмется к высокому берегу, огибая песчаную отмель. Большинство палубных пассажиров еще спят на скамейках. Другие, развернув еду на тряпицах, завтракают. Вдруг с берега раздается выстрел, потом второй. Из-за кустов появляются несколько всадников. Они размахивают обрезами (винтовки с обрезанным стволом, которыми обычно пользуются бандиты, поскольку их легко спрятать под одеждой), кричат. Пассажиры залезают под скамейки, а те, что поближе к трапу, спускаются в трюм. Я прячусь за трубой. Капитан на мостике командует:
— Самый полный вперед!
Вот и застрочили наши пулеметы, а затем грохнула пушка.
Мама, спрятавшись за трап, манит меня рукой. Капитан заметил ее:
— Гражданка, пусть мальчик не выбегает. Он за трубой хорошо укрыт. Прошу вас, спуститесь вниз...
Я рад, что могу наблюдать за сражением. Пароход стремительно набирает скорость. Но всадники не отстают. Прячась за кустами, они скачут параллельно, продолжая беспорядочную пальбу. Несколько пуль рикошетом отлетело от трубы. Одного из налетчиков сразил наш пулемет. У второго лошадь споткнулась, сбросив седока. Дальше, за поворотом, виднеется густая дубовая роща. Это наше спасение. Тут кони могут идти только шагом. Бандиты отстают и больше не появляются.
Игра в «кошки-мышки»
В Берлине не ошиблись, рассчитывая, что готовность рассмотреть совместно польскую проблему расценят в Москве как признак серьезных намерений германского правительства. Вечером 3 августа 1939 г. Молотов принял Шуленбурга. Посол повторил формулу Риббентропа насчет отсутствия неразрешимых проблем между 26
Балтийским и Черным морями и добавил, что Германия желает «согласовать сферы интересов». Молотов выразил сомнение насчет серьезности германской инициативы, перечислив ряд недружественных акций Германии. антикоминтерновский пакт, поддержку враждебных СССР действий Японии, отстранение Советского Союза от Мюнхенского соглашения. Отмечу, кстати, что согласно имевшемуся договору СССР и Франция должны были совместно прийти на помощь Чехословакии в случае агрессии против нее. Когда осенью 1938 года такая угроза возникла, Москва была готова выполнить свое обязательство. В западных округах СССР была объявлена мобилизация. Но Франция не выполнила свою часть договоренности и пошла на сделку в Мюнхене, даже не проконсультировавшись с Москвой. Да и сам мюнхенский сговор имел явно антисоветскую направленность. Как можно все это совместить, спросил Молотов Шуленбурга, с заявлением германского правительства о готовности нормализовать отношения с СССР, и добавил, что не видит пока никаких доказательств изменения Германией ее позиции. Из этой беседы посол сделал вывод: советское правительство в настоящее время решило пойти на соглашение с Англией и Францией. Он рекомендовал Берлину предпринять новые усилия, чтобы заинтересовать Кремль. Между тем Сталин все более склонялся к договоренности с Гитлером.
В Берлине последовали совету Шуленбурга, и усилиями обеих сторон события стали развиваться стремительно. 12 августа Астахов посетил посланника Шнур-ре и сообщил ему о готовности Молотова обсудить в Москве с немцами поставленные ими вопросы, включая польскую и другие политические проблемы. Во время этой беседы Шнурре, в частности, упомянул пакт о ненападении. Астахов сказал, что советская сторона предлагает провести переговоры по этапам, без излишней спешки. Однако Гитлера, который уже назначил на 1 сентября вторжение в Польшу, идея «поэтапного» обсуждения не устраивала. 14 августа Шуленбургу было поручено сообщить Молотову, что, как считают в Берлине, «немецко-русские отношения достигли поворотного пункта», что «не существует реального противоречия интересов между Германией и Россией» и что «обеим странам всегда в прошлом [27] была на пользу дружба, а вражда — во вред». Далее послу предлагалось заявить, что «поджигательская политика Англии привела к ситуации, которая делает необходимым внести ясность в немецко-русские отношения». Иначе, подчеркивалось в инструкции, ситуация может принять оборот, когда оба правительства «окажутся лишены возможности восстановить германо-советскую дружбу, а заодно и совместно прояснить территориальные вопросы Восточной Европы».
Тут, как видим, Гитлер использовал и кнут, и пряник: посулил Сталину дружбу и территориальные приобретения и пригрозил непоправимым разрывом. «Вождь народов» все же продолжал игру: на этом этапе Москва встретила германские предложения сдержанно. Молотов заявил Шуленбургу, что советское правительство, хотя и приветствует намерения Германии улучшить отношения с СССР, торопиться не намерено. Визит Риббентропа в Москву, пояснил нарком, «потребует соответствующей подготовки, чтобы обмен мнениями оказался результативным». Вместе с тем в ходе этой беседы Молотов проявил интерес к пакту о ненападении между Германией и Советским Союзом. Были затронуты и другие вопросы. В частности, нарком поинтересовался, готов ли Берлин повлиять на Японию в целях улучшения ее отношений с СССР, а также обсудить проблему гарантий Прибалтийским государствам. Дело, видимо, тут было в том, что во время недавних переговоров с англичанами и французами выяснилось, что Лондон и Париж не намерены давать гарантий Прибалтике, как они это сделали в отношении Польши. Такую позицию в Москве расценили тогда как некий намек Гитлеру в отношении маршрута, по которому он может напасть на Советский Союз, не вызвав враждебных акций Англии и Франции. Теперь Сталин хотел, чтобы сам Гитлер закрыл себе путь через Прибалтику.
Планируя нападение на Польшу, германское правительство было заинтересовано в том, чтобы устранить угрозу с советской стороны. В Москве же, судя по всему, считали, что пакт оградит СССР на какое-то время от опасности нацистского вторжения. 16 августа от Гитлера поступил ответ: Германия согласна заключить с Советским Союзом пакт о ненападении, а также оказать влияние на Японию в пользу [28] улучшения русско-японских отношений. О Прибалтике прямо ничего не говорилось, но Шуленбургу поручили сообщить Молотову, что, по мнению фюрера, «учитывая сложившуюся ситуацию и возможность осложнения обстановки, ибо Германия не намерена бесконечно мириться с польскими провокациями, желательно провести глубокое и быстрейшее прояснение советско-германских отношений по актуальным вопросам». Было также сообщено, что начиная с 18 августа Риббентроп готов в любое время прибыть самолетом в Москву, имея полномочия от фюрера обсудить весь комплекс вопросов и, в случае необходимости, подписать соответствующие документы.
Такая напористость, несомненно, произвела впечатление на Сталина. Ведь он не забыл, что английская и французская миссии прибыли в СССР на товаро-пассажирском пароходе и к тому же без каких-либо полномочий.
Вместе с тем «вождь народов», видя спешку Гитлера, решил еще поторговаться. Выполняя его волю, Молотов сказал послу, что до прибытия рейхсминистра в Москву следует предпринять «ряд важных практических шагов»: подписать договор о торговле и кредитах, подготовить проект пакта о ненападении, включая протокол, излагающий, в числе прочего, существо сделанных ранее германских предложений. Тут впервые был упомянут документ, который в дальнейшем фигурировал как «дополнительный секретный протокол» и который вплоть до наших дней вызывал горячие споры.
На этой стадии переговоров Астахов исчез с дипломатической сцены. Он сделал свое дело и больше не был нужен. Но он, как любил выражаться Сталин, «слишком много знал». Это и решило его судьбу. Позднее стало известно, что Астахова расстреляли. Снова нашла подтверждение средневековая формула, столь полюбившаяся Сталину: «Не опасны только мертвые»...
В Москве по-прежнему оттягивают начало переговоров. Молотов заявляет германскому послу, что визит Риббентропа требует «основательной подготовки» и что вообще афишировать его не следует. Информация Шуленбурга об этом застает Риббентропа в Берхтесгадене, в альпийской резиденции фюрера. Рейхсминистр, всегда старавшийся угодить своему шефу, на [29] этот раз чувствует, что ему досталась миссия не из приятных. И действительно, реакция Гитлера на сообщение Шуленбурга очень бурная. Сталин, которого он рассчитывал без труда уговорить, своей медлительностью путает все его карты. Поездку Риббентропа в Москву нельзя оттягивать. Гитлер хочет договориться со Сталиным до похода в Польшу. Откладывать дату вторжения, когда его военная машина полностью заведена, а тем более в преддверии осенней распутицы, означает подвергнуть все планы серьезному риску.
И Гитлер предпринимает еще одно усилие. 19 августа Шуленбург получает указание немедленно посетить Молотова и сообщить ему, что, хотя германская сторона тоже предпочитала бы вести переговоры в «нормальных условиях», по дипломатическим каналам, необычная ситуация, сложившаяся в данный момент, не позволяет этого сделать. Далее послу поручалось заявить, что немецко-польские отношения с каждым днем ухудшаются и в любой момент могут возникнуть столкновения, которые приведут к открытому конфликту. По мнению фюрера, нельзя допустить, чтобы такой конфликт создал трудности для выяснения советско-германских отношений, тем более, многозначительно подчеркивалось в инструкции послу, что в этом конфликте «должны быть приняты во внимание русские интересы».
Получив эту директиву, Шуленбург немедленно отправился в Кремль. Но Молотов довольно холодно воспринял его заявление. Он повторил, что прежде всего следует подписать торговый договор и опубликовать его. Только после этого можно заняться подготовкой проекта пакта о ненападении.
А затем произошел внезапный поворот. Едва посол вернулся в свою резиденцию, как его снова вызвали в Кремль. По-видимому, Сталин, выслушав доклад Моло-това о беседе с Шуленбургом, учуял между строк гитлеровского послания соблазнительную возможность заключить с фюрером выгодную сделку. И тут же приказал срочно вернуть германского посла. Нисколько не смущаясь тем, что каких-нибудь полчаса назад он говорил совсем другое, нарком любезно разъяснил Шуленбургу, что после доклада советскому правительству он готов сообщить следующее:
— Если 20 августа состоится подписание торгового [30] договора, то рейхсминистр может прибыть в Москву 26 или 27 августа.
Чтобы еще более определенно подтвердить новую позицию советской стороны, Молотов вручил Шуленбургу проект договора о ненападении.
В Берлине все это восприняли как готовность Сталина пойти навстречу немецким пожеланиям. Решив, что между ним и Сталиным устанавливается взаимопонимание, Гитлер поспешил воспользоваться благоприятной ситуацией. Германской делегации на экономических переговорах дается указание проявить гибкость, и 20 августа подписывается советско-германское торговое соглашение. Однако фюрер не может согласиться на отсрочку визита Риббентропа в Москву до 26—27 августа: эти даты слишком близки ко дню вторжения в Польшу. И он диктует свое первое личное послание Сталину, вождю ненавистного ему «мирового большевизма»:
20 августа 1939 г.Господину И. В. Сталину, Москва
1. Я искренне приветствую заключение германо-советского торгового соглашения, являющегося первым шагом на пути изменения германо-советских отношений.
2. Заключение пакта о ненападении означает для меня закрепление германской политики на долгий срок. Германия, таким образом, возвращается к политической линии, которая в течение столетий была полезна обоим государствам. Поэтому Германское Правительство в таком случае исполнено решимости сделать все выводы из такой коренной перемены.
3. Я принимаю предложенный Председателем Совета Народных Комиссаров и Народным комиссаром СССР господином Молотовым проект пакта о ненападении, но считаю необходимым выяснить связанные с ним вопросы скорейшим путем.
4. Дополнительный протокол, желаемый Правительством СССР, по моему убеждению, может быть, по существу, выяснен в кратчайший срок, если ответственному государственному деятелю Германии будет предоставлена возможность вести об этом переговоры в Москве лично. Иначе Германское Правительство не [31] представляет себе, каким образом этот дополнительный протокол может быть выяснен и составлен в короткий срок.
5. Напряжение между Германией и Польшей сделалось нетерпимым. Польское поведение по отношению к великой державе таково, что кризис может разразиться со дня на день. Германия, во всяком случае, исполнена решимости отныне всеми средствами ограждать свои интересы против этих притязаний.
6. Я считаю, что при наличии намерения обоих государств вступить в новые отношения друг с другом является целесообразным не терять времени. Поэтому я вторично предлагаю Вам принять моего Министра иностранных дел во вторник, 22 августа, но не позднее среды, 23 августа. Министр иностранных дел имеет всеобъемлющие и неограниченные полномочия, чтобы составить и подписать как пакт о ненападении, так и протокол. Более продолжительное пребывание Министра иностранных дел в Москве, чем один или максимально два дня, невозможно ввиду международного положения. Я был бы рад получить от Вас скорый ответ.
Адольф ГИТЛЕР.
Как же следовало поступить советскому руководству в создавшейся ситуации? Сейчас некоторые считают, что не надо было идти на заключение пакта о ненападении, а если и подписать его, то уж, во всяком случае, отказаться от дополнительного протокола, который объявлен «аморальным» и «незаконным» изначально. Хотя такова сейчас официальная советская точка зрения, мне представляется, что к оценке тогдашней ситуации подошли с сегодняшними мерками. Ведь многое из того, что ныне большинство прогрессивно мыслящих людей полагает аморальным, полвека назад считалось нормой международного поведения. Да и сейчас, например, вторжение американских войск в суверенное государство — Панаму — только потому, что Вашингтону не понравился ее президент, как будто представляется многим западным моралистам вполне [32] обоснованным. По теперешним стандартам политика «невмешательства» в события в Испании, где с помощью Гитлера и Муссолини было свергнуто законное правительство, так же как и мюнхенская сделка с Гитлером, выдавшая ему Чехословакию, безусловно аморальна. Но нынешние английские и французские руководители не спешат клеймить политику своих предшественников 30-х годов. Однако дело не только в этом. Важно учитывать обстановку, сложившуюся к осени 1939 года.
То, что произошло тогда, было, конечно, сделкой двух не очень-то доверявших друг другу диктаторов. Каждый из них руководствовался своими соображениями, которые пересеклись в данной временной точке. Гитлер давал понять в своей телеграмме Сталину, что готов принять далеко идущие советские требования. В тот момент уступки Москве не имели для него существенного значения. Не отказываясь от своей конечной цели — уничтожения большевизма, он считал, что в будущем с лихвой вернет нынешние утраты. Теперь же главное — выдержать установленный срок нападения на Польшу. И он довольно прозрачно намекал Сталину на эту дату, упомянув о двух днях, больше которых Риббентроп не может пробыть в Москве.
Сталин же расценил послание Гитлера как стремление сотрудничать с Москвой на протяжении длительного периода. И вообще ему понравились энергичный, деловой тон автора послания, конкретность и определенность его предложений. С таким политиком можно делать дела! И как его телеграмма отличается от вялых, аморфных и уклончивых посланий, поступавших из Лондона и Парижа! Ему всегда импонировал нацистский вождь. Еще до его прихода к власти Сталин считал главной опасностью не национал-социализм, а социал-демократов, которых он презрительно клеймил кличкой «социал-предатели». Такое его отношение понятно. Именно идеи социал-демократии могли подорвать созданную им в СССР командную систему и поставить под сомнение легитимность его неограниченной личной власти. Методы же нацистов были близки ему по духу. Поэтому и налаживание сотрудничества с гитлеровской Германией представлялось желательным. Там слово фюрера было законом. В Советском Союзе столь же непререкаемым было слово «вождя [33] народов». И там и тут — никакой, проблемы с общественным мнением, этим порождением «гнилого буржуазного либерализма».
Отправив депешу в Москву, Гитлер впал в прострацию. Он с нетерпением ждал ответа, считал минуты,« не находил себе места. Но его не покидала вера т то, что он подобрал правильный ключ к Сталину m что ответ будет такой, какой он ждет.
А «хозяин» Кремля в эти роковые мгновения в последний раз взвешивал плюсы и минусы возможных, альтернатив. Если отказаться от соглашения, то где гарантия, что СССР не станет следующим объектом нацистской агрессии? Франция, а еще раньше Польша заключили с Германией пакты о ненападении. Чемберлен, вернувшись из Мюнхена, провозгласил мир для целого поколения и заявил, что с Гитлером можно сотрудничать. Теперь пакт о ненападении Берлин предложил Москве. Отказ, конечно же, позволит Гитлеру? объявить на всю планету, что только большевики: грубо оттолкнули его руку, протянутую с пальмовой ветвью. Отвергнув идею ненападения, коммунисты показали, что готовят агрессию. Над европейской цивилизацией нависла страшная угроза. Все народы континента? должны сплотиться, чтобы ее отразить, и Германия! готова взять на себя бремя уничтожения «большевистской заразы»! В условиях, когда мюнхенцы все еще: сидели в правительственных креслах Англии и Франции,, подобные призывы, несомненно, нашли бы у них сочувствие. И Советскому Союзу нечего было бы рассчитывать на их помощь. Ибо они только и мечтали,, как столкнуть Германию с СССР.
В то же время подписание пакта о ненападении, могло отвратить войну Германии против Советского) Союза, по крайней мере на какое-то время. Сталин не: исключал, что в конце концов ему придется столкнуться с Гитлером. Но он хотел как можно дальше оттянуть конфликт. Пакт, казалось, открывал такую возможность. Более того, он мог привести к длительному периоду советско-германского сотрудничества. Может быть, об этом же думает и Гитлер, указывая в телеграмме, что отныне Германия «принимает политическую» линию, которая на протяжении столетий была благотворна для обоих государств»? Во всяком случае, полагал Сталин, подписывая пакт, правительство Германии, очевидно, решило нанести удар не на Востоке, а на Западе. И борьба там может быть длительной, что позволит Советскому Союзу остаться в стороне от конфликта до тех пор, пока Сталин сам не решит вмешаться. Для понятий того периода подобный ход мыслей был вполне логичен. Каждая из держав — потенциальных объектов нацистской агрессии — рассуждала примерно таким же образом.
В свете этого и секретный дополнительный протокол представляется не таким уж дьявольским замыслом, каким видится нам сегодня. Из послания Гитлера с предельной ясностью вытекало, что нападение на Польшу предрешено. Не могло быть сомнений, что польская армия не выдержит удара танковых корпусов вермахта. Тогда германские войска выйдут на нашу границу, проходившую в непосредственной близости от Минска и Киева, а население Западной Белоруссии и Западной Украины окажется под германским господством. Существовавшую границу с Польшей Сталин, как и вообще многие тогда в Советском Союзе, считал несправедливой и навязанной нам в трудное для страны время. В немалой степени сам Сталин нес ответственность за возникновение этой «несправедливой» границы. Когда после Октябрьской революции возникло независимое польское государство, его граница с Советской Россией была установлена в 1919 году решением Верховного союзнического совета Антанты и вошла в историю как «линия Керзона» (по имени тогдашнего министра иностранных дел Великобритании лорда Керзона). Эта линия основывалась на этническом принципе: районы, населенные преимущественно украинцами и белорусами, отходили к советской стороне. Развернувшиеся вскоре военные действия между Советской Россией и Польшей первоначально принесли успех Красной Армии. Ее части под командованием Тухачевского осадили Варшаву. Ленин придавал этой кампании первостепенное значение, считая, что поражение панской Польши разрушит всю версальскую систему. Поэтому он потребовал, чтобы красные дивизии, наступавшие на Львов и находившиеся под руководством Егорова, повернули в сторону польской столицы и присоединились к войскам Тухачевского. Тем самым было бы обеспечено взятие Варшавы. Однако «политкомиссар» Юго-Западного фронта Сталин настоял на том, чтобы [35] сперва занять Львов. Он ослушался Ленина. В итоге польские войска, укрепленные французскими советниками и оснащенные Антантой современным оружием, нанесли сокрушительный удар армии Тухачевского, которая откатилась далеко на Восток. Одновременно пришлось отступать и частям, действовавшим в районе Львова. Оккупировав большие пространства Белоруссии и Украины, заняв Киев и другие крупные города, поляки вынудили советское правительство подписать в 1921 году Рижский договор, навязав нам новую границу, проходившую значительно восточнее «линии Керзона». Еще и в этой связи договоренность с Гитлером была особенно мила сердцу Сталина. Она давала ему возможность как бы реабилитироваться в собственных глазах и вновь провести западную границу страны примерно по «линии Керзона».
Но договоренность с Гитлером открывала и другие перспективы. Если в вышедшем в 1991 году сборнике «Сто сорок бесед с Молотовым» правильно воспроизведены слова этого соратника Сталина, то многие события 1939—1945 годов предстают в новом свете. При встрече с публицистом Ф. Чуевым 29 ноября 1974 г. Молотов, уже много лет находившийся на покое, признал: «Свою задачу как министр иностранных дел я видел в том, чтобы как можно больше расширять пределы нашего Отечества. И, кажется, мы со Сталиным неплохо справились с этой задачей...»
После войны Сталин мог быть доволен своими приобретениями. Как-то к нему на дачу привезли только что напечатанную школьную карту СССР в новых границах. По своему обыкновению «вождь всех времен и народов» прикрепил ее кнопками к стене и самодовольно произнес:
— Посмотрим, что у нас получилось... На Севере все в порядке, нормально. Финляндия перед нами очень провинилась, и мы отодвинули границу от Ленинграда. Прибалтика — это исконно русские земли! — снова наша. Белорусы у нас теперь все вместе живут, украинцы — вместе, молдоване — вместе. На Западе нормально... — Проведя трубкой у восточных границ своей империи, продолжал: — Что у нас здесь?.. Курильские острова теперь наши, Сахалин полностью наш, смотрите, как хорошо! И Порт-Артур наш, и Дальний наш, и КВЖД наша. Китай, Монголия — все в порядке... [36]
А потом, проведя трубкой южнее Кавказа, добавил:
— Вот здесь мне наша граница не нравится...
Вернуть Карc, отданный Лениным Турции в 1921 году, Сталину не удалось.
Упомянутые же им приобретения он получил частично благодаря сговору с Гитлером, частично в результате победоносной, хотя и кровопролитной, войны, добившись согласия союзников по антигитлеровской коалиции...
Сталина обуревали имперские амбиции. Он хотел вернуть все территории, которые ранее входили в состав царской России. На этот счет есть и его публичные высказывания. После победы над Японией он говорил о том, что люди его поколения 40 лет ждали возвращения Родине Порт-Артура, Дальнего Востока, Южного Сахалина. Бессарабия на наших географических картах перед войной заштриховывалась как «спорная территория». Присоединение к Советскому Союзу Прибалтики также было его мечтой. Дополнительный протокол открывал возможность осуществления таких замыслов. Они, пожалуй, также вписывались в менталитет межвоенного периода. Но даже если их оценить с современных позиций как аморальные, захватнические, все же нельзя не признать, что дополнительный протокол от 23 августа, так же как и протокол от 28 сентября 1939 г., объективно можно рассматривать и как документы, способствовавшие возникновению будущей линии фронта, с которой начался германо-советский вооруженный конфликт. Создалось предполье, отдалившее этот фронт от Ленинграда, Минска, Киева, Одессы на 200—300 километров. Нетрудно предположить, какая судьба ожидала бы Ленинград, если бы вторжение началось не за Выборгом, а почти у черты города. Быть может, сейчас на месте этой Северной Венеции плескались бы волны, которыми Гитлер планировал затопить «колыбель Октябрьской революции». Так что к историческим реалиям следует подходить более взвешенно. Ведь в период между двумя мировыми войнами силовое решение международных проблем все еще считалось «законным» политическим инструментом. Формула Клаузевица о войне как продолжении дипломатии иными средствами мало кем оспаривалась.
Вечером 21 августа Шуленбургу был вручен ответ Сталина Гитлеру: [37]
Рейхсканцлеру Германии господину А. Гитлеру21 августа 1939 г.
Благодарю за письмо.
Надеюсь, что германо-советское соглашение о ненападении создаст поворот к серьезному улучшению политических отношений между нашими странами.
Народы наших стран нуждаются в мирных отношениях между собою. Согласие Германского Правительства на заключение пакта о ненападении создает базу для ликвидации политической напряженности и установления мира и сотрудничества между нашими странами.
Советское Правительство поручило мне сообщить Вам, что оно согласно на приезд в Москву г-на Риббентропа 23 августа.
И. СТАЛИН
Той же ночью, вскоре после 23 часов по среднеевропейскому времени, германское радио прервало свои передачи, и диктор торжественным голосом зачитал следующее сообщение:
«Имперское Правительство и Советское Правительство договорились заключить пакт о ненападении. Рейхсминистр иностранных дел прибудет в Москву 23 августа для завершения переговоров».
Гитлер торопился объявить миру о достигнутой со Сталиным договоренности. Он хотел отрезать все пути к отступлению...
Сваричевка
На Спасской башне снова бьют куранты, напоминая о неумолимом беге времени. Надо заканчивать сверку протокола. Но мои мысли улетают в далекое прошлое, туда, где начинается тропинка, приведшая меня в конце концов в эту маленькую комнату в Кремле.
...Мы заранее приготовились к высадке в Станецком. Вынесли вещи на нижнюю палубу и ждали, пока нос судна не уперся в песчаный берег. Непредусмотренная расписанием остановка заставляет спешить. Но поскольку, кроме нас, тут никто не сходит, вся операция занимает не более пяти минут. [38]
Нас ждет у сходни тетя Люба. При всей тогдашней разрухе отцу каким-то образом удалось предупредить ее о нашем приезде. Она, по-моему, настолько не походит на отца, что трудно поверить в их прямое родство. Вся какая-то черная, сухопарая, с нервным вытянутым лицом, замкнутая и, как мне показалось, не очень обрадованная тем, что мы вдруг свалились на ее голову. Впрочем, это первое впечатление оказалось не совсем верным. Она проявила к нам — беженцам из Петрограда — материнскую заботу, всячески стараясь облегчить нашу жизнь на новом месте.. Ее суровый вид, как мне теперь представляется, был связан с тем, что она считала себя оскорбленной покинувшим ее мужем и что ей, оставшейся одной с ребенком, было действительно тяжело в такие трудные времена. Главное же — ее точил червь ревности: бывший муж женился на другой, значительно более молодой женщине, которую она не упускала случая обозвать коварной и бесчестной соблазнительницей. Отец еще с дореволюционных времен знал бывшего мужа тети Любы. Тот жил в Чернигове и несколько раз приезжал к нам в Сваричевку со своей новой супругой, очень красивой блондинкой. Тетя Люба в таких случаях запиралась у себя в комнате и за занавеской показывала сопернице кукиш...
На телеге, запряженной парой лошадей, сидел, держа вожжи, мой двоюродный брат Сергей, лет десяти от роду. Я слыхал о его существовании, но видел, конечно, впервые. У него был озорной вид — всклокоченные рыжие волосы над веснушчатой физиономией. Но сразу возникло ощущение, что мы с ним подружимся.
Родители расцеловались с тетей. Она потрепала меня по голове, и мы принялись рассаживаться на телеге, уложив предварительно наши вещи.
Дорога вела сперва через густой сосновый бор, а затем по картофельному полю. Вдали показался ровный ряд пирамидальных тополей.
— Это Сваричевка, — сказала тетя Люба. — Раньше вся больничная усадьба была обсажена такими тополями. Пришлось часть вырубить, чтобы отапливать палаты и наше жилье...
Через деревню Грековку выехали на широкую аллею, обсаженную вековыми вербами, прогромыхали по бревенчатому [39] мосту над небольшой речкой и оказались перед открытыми воротами во внутренний двор, поросший густой травой. Справа высились два трехэтажных корпуса из красного кирпича. Тетя пояснила, что это поликлиника и стационар на 40 коек. Земская, или, как ее теперь называли, сельская, больница Сваричевка, по имени ее создателя, местного просвещенного помещика Сваричева, была открыта здесь в конце прошлого века. Рассчитанная на обслуживание жителей пяти окрестных сел, она по тем временам могла считаться образцовой. Гражданская война и интервенция обошли ее стороной, и она все еще оставалась почти в первозданном виде. Сохранился и основной медицинский персонал: главный врач Константин Константинович Васильев, акушерка тетя Люба, фельдшер Прокофий Федорович Ушач. Почти не сменился и обслуживающий персонал.
За больничными корпусами, вдоль двора располагались конюшня и каретник. Там помимо телеги, на которой нас привезли, имелись еще коляска и сани. Коровник теперь был пуст, но раньше там держали больничных и принадлежавших персоналу животных. Тем самым обеспечивались молочными продуктами и персонал, и находившиеся в стационаре пациенты. Поодаль стояли сарай с сеновалом и свинарник. На противоположной стороне двора находились жилые помещения: дом главного врача и флигель с квартирами акушерки и фельдшера. В здании стационара имелись комнаты обслуги. За жилыми корпусами раскинулся фруктовый сад, а рядом с ним — огородный участок. Территорию сада окаймляла быстрая речушка, по берегам поросшая ивами. В заводи, достаточно глубокой, была оборудована купальня. Сад, видимо, существовал тут задолго до появления больницы. Ветки антоновок раскинулись над флигелем, и, забравшись на крышу, мы могли рвать яблоки с самой верхушки. А грушевые деревья были столь огромны, что походили на вековые дубы.
Сперва мы поселились у тети Любы, но вскоре поняли, что стесняем ее. В общем-то ей с Сергеем в двухкомнатной квартире было привольно. Однако наш приезд осложнил их жизнь. Ей пришлось спать в одной комнате с сыном. Да и нам троим в малюсенькой спальне негде было повернуться. К тому же в сложных случаях тетя Люба оставляла рожениц у себя дома. [40]
Почти каждую неделю появлялась какая-либо пациентка. Ее укладывали в кухне. Ночью, при схватках, раздавались стоны и крики. Тетя вскакивала с постели,, бежала в кухню, в доме возникал переполох. А тут еще мы!
Надо было искать другое жилье. Отец ходил по деревням, но ничего подходящего не попадалось. Выручил фельдшер — Прокофий Федорович. Он, холостяк, жил в трехкомнатной квартире один и предложил перебраться к нему. Мы въехали в две смежные комнаты, питались все вместе в большой кухне с русской печью. Кроме того, имелся чулан с окном, где отец позднее оборудовал свою сапожную мастерскую.
Фельдшер Прокофий оказался на редкость добрым и деликатным человеком. Мы с ним очень быстро сблизились и фактически стали жить одной семьей. Потом, когда мы вернулись в Киев, дядя Проша, как мы все его называли, приехал к нам на три года для завершения учебы в медицинском институте.
Отец принялся искать какую-либо работу, но ничего не подворачивалось. Первое время приходилось жить за счет того, что мама обменивала у сельских девушек свои платья на продукты. Но вскоре отец, проявив свою природную предприимчивость, принялся за дела, в которых нуждались деревенские жители: стал варить мыло из рыбьего жира, золы и еще каких-то примесей. Запах у мыла был не очень-то приятный, но свою функцию моющего средства оно выполняло неплохо. Затем съездил на свою родину в Чернигов, находившийся примерно в ста километрах от Сваричевки. Привез оттуда сапожный инструмент, а для меня сказки братьев Гримм, несколько томиков Карла Мая на немецком и Вальтера Скотта на английском языке с чудесными иллюстрациями. Это пробудило во мне интерес к иностранным языкам.
Вскоре отец отлично освоил искусство сапожника. С кожей проблемы не возникло. Его завалили заказами на сапоги, а для сельских модниц — и на более элегантную обувь. Он стачал для меня чудесные сапожки из красного сафьяна, так мне полюбившиеся, что я отказывался снимать их, даже ложась спать.
Наши дела, естественно, поправились. Несмотря на жесткую метлу «военного коммунизма», деревенским [41] жителям, по крайней мере в нашей округе, удавалось кое-что припрятывать. У нас появились на столе яйца, крупы, молоко, творог, домашняя украинская колбаса, а порой и мясо. К Пасхе отец очень искусно раскрашивал яйца, что тоже пользовалось у соседей успехом. В деревнях тогда был распространен древний обычай «стукаться» пасхальными яйцами. Тот, чье яйцо раскалывалось, проигрывал и должен был отдать его победителю. Чтобы куры несли яйца с крепкой скорлупой, в корм добавляли всякие примеси. Но требуемый результат не всегда достигался.
Отец придумал более надежный, хотя, пожалуй, и недозволенный метод. Из творога, известки, яичного белка он приготовлял массу, которую наносил на острый носик яйца. Затем обработанные таким образом заготовки красил в разные цвета, что полностью скрывало искусственный слой. Эти яйца были абсолютно неуязвимы, и мы с Сергеем, пользуясь ими при игре в «стукалки», приносили домой немало трофеев, дополнявших праздничный стол.
В больничной усадьбе все жили дружно. Такие же оазисы местной и бежавшей из голодных краев интеллигенции группировались вокруг лесничества, расположенного в большом зеленом массиве в нескольких километрах от Сваричевки, и в церковном приходе в Станецком, на берегу Днепра. Главный лесничий дядя Егор и несколько объездчиков и егерей жили в большой усадьбе, окруженной вековыми соснами. У каждого была семья и дети примерно нашего с Сергеем возраста. Мы очень любили праздники, которые там устраивали на Пасху, Троицу, Рождество и под Новый год. На них съезжалось множество гостей, среди них немало талантов. Все начиналось с любительского концерта. Играли на пианино, гитаре, мандолине, скрипке. Потом подавали ужин и всякие сладости. Дети бежали в лес играть в прятки, а зимой кататься на санках. Взрослые танцевали под граммофон. Атмосфера таких праздников позволяла на какое-то время забыть о нужде, взаимной ненависти и братоубийственных, кровавых конфликтах.
Жаркие летние свободные дни проводили на Днепре такой же шумной и веселой компанией. Рано утром запрягали телегу, нагружали ее всякой снедью и отправлялись в место сбора на проселочной дороге, [42] ведущей в Капачев. Тут до революции находился большой конный завод графа Милорадовича. Теперь от завода остались только заброшенные конюшни с проваленными крышами и бескрайние луга, простирающиеся вдоль реки. Милорадовичи сбежали, коней конфисковали сменявшиеся на Украине правители, и огромное поместье осталось бесхозным. В высокой траве были россыпи поразительно душистой ярко-красной земляники. Ее аромат, смешанный с запахом цветущих трав, разносился над полем. А дальше, в крутую излучину реки, вдавалась отмель поразительно мелкого песка, в котором утопали ноги. Небольшая возвышенность, поросшая лозой и кустами шиповника, как бы разделяла косу на два отдельных пляжа. По одну сторону купались женщины, по другую — мужчины. Это позволяло и тем и другим раздеваться догола. Те, кто постарше, окунувшись, возвращались к стоянке, где разжигали костер, готовили трапезу. А молодежь продолжала загорать и плескаться в реке.
В первый же такой пикник нас с Сергеем подозвал старший сын дяди Егора Володя. Ему уже было лет семнадцать. Вокруг стояли его друзья.
— Ребята, — обратился к нам Володя, — сбегайте на женскую половину, посмотрите, как выглядят девчата. Вы малыши, они на вас не обратят внимания!. А нам потом все расскажете.
Я отнекивался, памятуя о предостережении взрослых: если посмотришь на голую женщину — ослепнешь.
— Ну вы рискните на один глаз, — продолжал настаивать Володя. — Вот увидите, вам самим будет интересно...
Поскольку я всегда видел женщин только в длинных платьях, у меня сложилось представление, что у них должны быть совсем короткие ноги, чуть длиннее той части, что видна из-под подола. А дальше идет длинное туловище. Теперь представлялся случай убедиться, так ли это. В конце концов мы согласились выполнить поручение. Впрочем, Сергей, который был года на три старше меня, особенно и не сопротивлялся.
Исцарапанные шиповником, мы перебрались на другую сторону пляжа и подошли к воде. Искоса поглядывая на прекрасное зрелище обнаженных граций, я убедился, что имел абсолютно неправильное представление [43] о женских формах. Хотелось посмотреть повнимательней, и мы стали прогуливаться взад-вперед по кромке воды, бросая взгляды на девушек. Сперва они не обращали на нас внимания, но видя, что мы продолжаем фланировать, одна из них, развернувшись всем корпусом, презрительно выкрикнула:
— Малыши, перестаньте мутить здесь воду. Марш отсюда!..
Посрамленные, мы побежали обратно, где нас подробнейшим образом стали выспрашивать дожидавшиеся за кустами парни...
В Станецком создали базу для ремонта речных судов. Там же реконструировались пароходы для красной днепровской военной флотилии. Узнав об этом, отец предложил свои услуги. Он использовал свои знания, определяя прочность палуб, на которые устанавливались артиллерийские орудия. За эту работу ему выдавали в месяц два мешка овса. Тогда это считалось богатством. Крестьяне предлагали за овес что угодно.
В деревне Грековка жил глубокий старик — дедушка Оныщук. Он оказался большим мастером по изготовлению лодок на манер старинных челнов, какими пользовались испокон века запорожцы. Из толстого ствола вербы выдалбливалось суденышко е заостренным носом и тупой кормой. Затем нежно-кремовое дерево густо обмазывалось снаружи и внутри несколькими слоями специальной массы, делавшей лодку водонепроницаемой и долговечной. Такие челны могли служить сотню лет, и на Днепре их можно было тогда встретить немало. Своеобразным было и приготовление массы, напоминающей нынешний пластик. Из коры березы вываривали деготь. К нему добавляли смолу, мелкий песок, золу и растертый уголь. Все это тщательно размешивали, пока не получалась тягучая паста. Засохнув, она превращалась в несмываемую корку, крепкую, словно кремень. Внутри в корпус вставлялись скамеечки. Такой челн был невероятно легок, и, сидя на корме, можно было одним веслом запросто добиваться большой скорости. Запорожцы, как шмели, атаковывали в таких челнах большие корабли, а в случае опасности мгновенно скрывались в мелких протоках.
Отец как корабел заинтересовался этими суденышками. Вместе с дедушкой Оныщуком они изготовили небольшой челночок для меня. Сколько радости он мне [44] доставил! Быстрый, подвижный, настолько неглубокий, что преодолевал любые отмели. Сидя на корме, так что нос высоко задирался вверх, я уплывал по нашей речушке на край света. Без усилия работая веслом, как бы скользил между белыми и желтыми водяными лилиями и огромными лопухами. Пропадал на речке целыми днями. У какой-либо заводи приставал к поросшему камышом берегу, плавал, нежился на разогретых солнцем зеленых лужайках. Никаких игрушек у меня по-прежнему не было. Я сам мастерил из прутиков, водорослей, ракушек и коры сосен целые армады парусников, населяя их пиратами, похищенными принцессами и рыцарями, отправляющимися на их поиски или в очередной крестовый поход. Когда я научился читать, местный священник подарил мне томик «Ветхого завета», ставший моей любимой книгой. В своих странствиях в челноке я разыгрывал библейские сюжеты, становясь то сыном фараона, обнаружившим в зарослях тростника корзинку с Моисеем, то Ноем, плывущим в ковчеге по водам Всемирного потопа...
Распространились слухи о новой экономической политике. Отец отправился в Киев и вскоре сообщил нам, что положение меняется к лучшему. Ему обещали хорошую должность на одном из заводов, и он ждал нас к себе. Мама очень обрадовалась, и мы стали готовиться к отъезду.
«Среди старых партийных товарищей»
Риббентроп, как и намечалось, прибыл в Москву 23 августа 1939 г. и сразу же направился в Кремль. Имея директиву Гитлера поскорее оформить договор о ненападении и дополнительный секретный протокол, рейхсминистр долго не торговался. Фактически он принял все основные советские требования, и в ту же ночь состоялось торжественное подписание документов в присутствии Сталина. Все же эта процедура и последовавшее затем застолье затянулись до рассвета. Только после этого Риббентроп смог сообщить Гитлеру о полном успехе своей миссии.
Все это время фюрер не смыкал глаз. Он как зверь в клетке метался по балкону своей виллы в Берхтесгадене, боясь верить, что все сложится, как он запланировал. [45] Молчание Риббентропа становилось невыносимым. Гитлер даже заявил своему окружению, что, если его министр не договорится со Сталиным, он сам немедленно отправится в Москву...
Тем временем в Кремле Молотов и Риббентроп подписали и скрепили печатями согласованные документы. Официанты вносят шампанское. Тосты со взаимными любезностями, звон бокалов, улыбки и шутки — все это подогревает атмосферу. Присутствующие осматривают развернутую тут же выставку проектов новых помпезных сооружений для столицы «третьего рейха». Они разработаны непревзойденным мастером величественных ансамблей и световых эффектов, поражающих воображение толпы, любимцем фюрера архитектором Альбертом Шпеером. Риббентроп благоговейно поясняет, что идеи этих сооружений подсказаны лично Гитлером, собственноручные наброски которого демонстрируются на отдельных стендах.
Выставка нравится Сталину. Она вполне созвучна его представлениям об архитектуре эпохи «великих свершений». После войны по воле Сталина в Москве возведут очень схожие со шпееровскими замыслами высотные здания — те же шпили, и классические колонны. Но что особенно символично: для цоколя этих сооружений будет использован гранит, взятый с развалин гитлеровской имперской канцелярии...
Банкет, устроенный в честь Риббентропа, продолжается. Оживленная беседа сближает гостей и хозяев. Сообщая потом о ней Гитлеру, рейхсминистр, пораженный гостеприимством «вождя народов», благодушно добавляет: «Сталин и Молотов очень милы. Я чувствовал себя как среди старых партийных товарищей».
Партии, конечно, были разные, но как быстро их лидеры нашли общий язык! Несомненно, Сталин мобилизовал в эту ночь весь свой дар очарования. В возникшей «товарищеской» атмосфере Риббентроп решил как бы невзначай отмахнуться от «антикоминтерновского пакта». Он помнил, что Молотов сослался на этот пакт, как несовместимый с новыми отношениями между Германией и СССР. Обращаясь к Сталину, рейхсминистр полушутя заметил, что «антикоминтерновский пакт, в сущности, направлен не против Советского Союза, а против западных демократий». Как ни [46] нелепо звучало подобное утверждение, Сталин подхватил эту версию и в тон Риббентропу ответил:
— Антикоминтерновский пакт на деле напугал главным образом лондонское Сити и мелких английских лавочников...
Обрадованный неожиданным единодушием, рейхсминистр поспешил присоединиться к мнению собеседника:
— Господин Сталин, конечно, меньше был напуган антикоминтерновским пактом, чем лондонское Сити и английские лавочники.
Этот мимолетный обмен суждениями явился своеобразным прологом к последующим переговорам о присоединении Советского Союза к трехстороннему договору, заключенному вскоре участниками «антикоминтерновского пакта» — Германией, Италией и Японией.
Банкет продолжается. Сталин поднимает бокал в» честь Гитлера. Молотов провозглашает тост за здоровье Риббентропа и Шуленбурга. Все вместе пьют за «новую эру» в германо-советских отношениях. Прощаясь, Сталин заверяет рейхсминистра:
— Советский Союз очень серьезно относится к новому пакту. Я ручаюсь своим честным словом, что Советский Союз не обманет своего партнера...
Того же ожидал Сталин и от Гитлера.
После польского похода и встречи Красной Армии с вермахтом на согласованной в дополнительном секретном протоколе от 23 августа 1939 г. линии возникла необходимость оформить новую ситуацию. Риббентроп снова приезжает в Москву. В данном случае вполне можно было ограничиться пограничной конвенцией или просто договориться о демаркационной линии. Но Сталин, стремившийся к дальнейшему развитию отношений с Германией, пошел гораздо дальше. 28 сентября 1939 г. Молотов и Риббентроп подписали Договор о дружбе и границе, который также сопровождался секретными протоколами. В первом из них каждая из сторон обязалась не допускать «польской агитации». Это обязательство привело к фактическому сотрудничеству спецслужб Советского Союза и гитлеровской Германии. Они не только обменивались информацией о «польской агитации», но и выдавали друг другу лиц, которых та или другая сторона хотела по разным причинам заполучить. До лета 1941 года советскими [47] органами было переправлено в Германию около четырех тысяч человек, среди них семьи арестованных в Советском Союзе и расстрелянных германских коммунистов (всего в СССР в сталинские годы было расстреляно 242 германских коммуниста, среди них немало членов ЦК КПГ), а также немецких рабочих, которые в годы экономического кризиса на Западе перебрались в СССР. Большинство из них гестапо сразу же отправило в концлагеря, где многие погибли от истощения или были убиты. В свою очередь, нацисты депортировали в СССР лиц, которых разыскивало НКВД.
Второй секретный дополнительный протокол содержал положение, согласно которому в пункт 1 секретного протокола от 23 августа вносились изменения. Тогда советская сфера интересов включала Финляндию, Эстонию и Латвию. Теперь и Литва отходила в сферу интересов СССР. Одновременно Люблинское и часть Варшавского воеводства передавались в сферу интересов Германии с внесением соответствующих поправок в разграничительную линию. Устанавливалось также, что действующие экономические отношения между Германией и Литвой не будут затронуты мероприятиями Советского Союза в данном регионе.
Снова было подано шампанское. Начались тосты. Сталин не скрывал своего удовлетворения новыми соглашениями с Гитлером. Он сказал:
— Я знаю, как немецкий народ любит своего фюрера. Поэтому я хочу выпить за его здоровье.
Когда принесли карту с только что согласованной новой границей между германскими владениями и Советским Союзом, Сталин разложил ее на столе, взял один из своих больших синих карандашей и, дав волю эмоциям, расписался на ней огромными буквами с завитком, перекрывшим вновь приобретенные территории — Западную Белоруссию и Западную Украину. Свою подпись красным сталинским карандашом поставил и Риббентроп.
(В ходе происходивших в 1989 г. в Москве дебатов вокруг секретного протокола от 23 августа 1939 г. многие участники этой дискуссии почему-то упустили из виду протокол от 28 сентября того же, 1939 года. Это привело к путанице, из-за которой оказался дезинформирован и президент Горбачев. В одном из своих выступлений он, видимо с подсказки каких-то
4S экспертов, высказал сомнение насчет подлинности протокола от 23 августа, сославшись на то, что там Литва относится к сфере интересов Германии, а граница не соответствует той линии разграничения, которая фактически образовалась. Если бы эксперты заглянули в протокол от 28 сентября, не произошло бы такой прискорбной неловкости...)
Хвала, которую Сталин на банкете в Кремле воздавал Гитлеру, не осталась без ответа. Во второй половине декабря фюрер направил «вождю народов» поздравление по случаю 60-летия со дня его рождения. В телеграмме выражались «наилучшие пожелания. благополучия и процветания дружественному Советскому Союзу». Сталин тут же ответил: «Дружба народов Германии и Советского Союза, цементированная кровью, имеет все шансы сохраняться и крепнуть».
Странно звучит упоминание о «дружбе, цементированной кровью». Имелись ли в виду недавние события в Польше и демонстрация «братства по оружию» на совместных с немцами парадах в Бресте и других городах, после того как вермахт и Красная Армия встретились на заранее обусловленной линии? Или же то был намек на тяжелые потери советских войск в снежных просторах Финляндии? А может, Сталин думал уже о будущих совместных с Гитлером акциях по разделу глобальных сфер интересов?
Нельзя исключать подобные амбиции «вождя народов». После того как Англия и Франция объявили Германии войну, Сталин вздохнул с облегчением. Теперь Гитлер втянулся в длительный конфликт на Западе. Он может продлиться годы. И если даже в конечном счете Германия победит, она будет ослаблена и для Москвы откроются большие возможности. Могут созреть условия и для «мировой пролетарской революции». Главным сейчас было сохранить сложившиеся с Гитлером отношения.
Молниеносный поход нацистских полчищ в Западную Европу, неожиданно быстрый разгром Франции, неспособность английских войск задержать продвижение вермахта к Ла-Маншу и их паническое бегство из Дюнкерка — все это озадачило и напугало Сталина. Он стал еще больше бояться столкновения с Германией и готов был идти на любые уступки, чтобы задобрить Гитлера. Куда теперь двинется германская [49] военная машина? Поездка Молотова в Берлин в ноябре 1940 года, казалось, давала возможность прощупать намерения нацистского руководства.
Понимал, что волнует Сталина, и Гитлер. Он развернул широкую кампанию дезинформации с целью убедить Москву, что серьезно готовит вторжение на Британские острова. Именно эту задачу преследовал Гитлер, когда в беседах с наркомом предложил принять участие в разделе «британского бесхозного имущества», то есть в разделе между Германией, Италией, Японией и Россией колониальных владений Англии, уверяя, что в ближайшее время Британия будет оккупирована германскими войсками и перестанет существовать как великая держава. Одновременно он внес предложение, чтобы СССР присоединился к «пакту трех», который был заключен Германией, Италией и Японией 27 сентября 1940 г., то есть за полтора месяца до прибытия Молотова в Берлин. Нарком проявил осторожность и не дал втянуть себя в обсуждение этих предложений Гитлера. Он настаивал на том, чтобы от советской границы были отведены германские войска, которые подтягивались туда на протяжении последних месяцев.
Пакт трех или четырех?
Вечером 13 ноября, накануне отъезда советской делегации в Москву, советско-германские переговоры должен был по поручению фюрера завершить Риббентроп. Как и на встречах с Гитлером, я присутствовал на этой беседе в качестве переводчика.
Роскошный кабинет, правда несколько меньший, чем у Гитлера. Старинная мебель с позолотой. На стенах — гобелены до потолка, картины в тяжелых рамах, по углам фарфоровые и бронзовые статуэтки на высоких подставках. Первые несколько минут предоставляются фоторепортерам. Риббентроп любезно улыбается, высоко держа голову, жмет руку советскому гостю. Он полон высокомерия и достоинства.
(Пишу об этом и вспоминаю тот же кабинет, но другого Риббентропа, объявляющего в ночь на 22 июня 1941 г. о войне советскому послу в Германии Деканозову, которого я сопровождал. Рейхсминистр перед [50] объявлением об этом гибельном для нацистского рейха шаге выпил, видимо, для храбрости. Хотя, возможно, просто в ставке Гитлера, откуда прибыл Риббентроп, праздновали начало нового «блицкрига». Лицо его пошло красными пятнами, руки дрожали.
Выслушав заявление Риббентропа о том, что два часа назад германские войска пересекли советскую границу, посол резко поднялся и сказал, что германские руководители совершают преступную агрессию, за которую будут жестоко наказаны. Повернувшись спиной и не прощаясь, Деканозов направился к выходу. Я последовал за ним. И тут произошло неожиданное: Риббентроп поспешил за нами, стал шепотом уверять, будто лично был против решения фюрера о войне с Россией, даже отговаривал Гитлера от этого безумия, но тот не хотел слушать.
— Передайте в Москве, что я был против нападения, — донеслись до меня последние слова Риббентропа, когда, миновав коридор, я уже спускался вслед за послом с лестницы.
Что означало это поразительное признание министра иностранных дел государства, только что объявившего войну другой державе? Может быть, предчувствие позорного конца на виселице? На Нюрнбергском процессе Риббентроп пытался смягчить судей напоминанием, что известил советское правительство о своей оппозиции решению Гитлера напасть на СССР. Но это ему не помогло.)
Наконец журналисты и фотографы удаляются. Начинается беседа двух министров за небольшим круглым столом, в центре которого лампа с абажуром из тонкой кожи, разукрашенной цветными гравюрами. Гобелены и картины старинных мастеров в кабинете рейхсминистра, — по-видимому, свежие трофеи из Франции. Но этот абажур? Теперь я думаю, не был ли то один из знаменитых подарков Гиммлера? Очень уж тонка кожа, словно человеческая.
— В соответствии с пожеланиями фюрера, — начинает беседу Риббентроп, — следует подвести итоги переговорам и достичь принципиальной договоренности...
Рейхсминистр вынимает из кармана листок и продолжает:
— Здесь высказаны некоторые предложения германского правительства... [51]
Начав излагать все ту же, сформулированную ранее Гитлером идею раздела после поражения Англии «бесхозного британского имущества» и сфер влияния на земном шаре, рейхсминистр так и не успевает закончить фразу. Раздается сигнал воздушной тревоги. Слышно, как поблизости рвутся бомбы, дребезжат стекла в высоких окнах министерского кабинета.
Зная о прибытии Молотова в Берлин, английское командование собрало все наличные силы, чтобы ожесточенным налетом на столицу «третьего рейха» продемонстрировать, что у Британии есть еще порох в похоровницах. Потом Сталин шутя пожурит за это Черчилля:
— Зачем вы бомбили моего Вячеслава?..
Но нам, разумеется, было тогда не до шуток.
— Оставаться здесь небезопасно, — произнес Риббентроп. — Давайте спустимся в бункер, там спокойнее...
Он повел нас по длинному коридору к лифту. Спустившись глубоко под землю, прошли в просторный кабинет, тоже убранный достаточно богато.
Когда Риббентроп принялся снова развивать мысль о скором крушении Англии и необходимости распорядиться ее имуществом, Молотов прервал его своей знаменитой фразой:
— Если Англия разбита, то почему мы сидим в этом убежище? И чьи это бомбы падают так близко, что разрывы их слышны даже здесь?
Как видим, не совсем правы те, кто утверждает, что Молотов был начисто лишен чувства юмора. Он порой был очень остр на язык. Однако в присутствии Сталина больше помалкивал, чем и заслужил репутацию молчальника.
Риббентроп несколько смутился, но вскоре овладел собой и безапелляционно заявил, что англичане все равно так или иначе потерпят поражение.
— По мнению германского правительства, — продолжал рейхсминистр, — приближается время, когда необходимо будет предпринять практические шаги для раздела бывшей британской империи. Поэтому Советскому Союзу было бы важно своевременно присоединиться к «пакту трех», в котором участвуют Германия, Италия и Япония, и превратить его в «пакт четырех»...
Представленный Берлином проект договора между [52] Германией, Италией и Японией, с одной стороны, и Советским Союзом — с другой, провозглашал совместное желание четырех держав осуществить сотрудничество в целях обеспечения их «естественных сфер интересов в Европе, Азии и Африке». При этом Германия, Италия, Япония и Советский Союз должны были «взаимно уважать естественные интересы друг друга». Договор вступал в силу с момента подписания сроком на десять лет с возможным его продлением по согласию сторон. Предусматривались также два секретных протокола. Один из них определял преимущественные сферы интересов участников, причем для СССР намечалось южное направление «в сторону Индийского океана». Второй протокол касался отношений с Турцией и замены режима по Конвенции Монтрё новым режимом проливов, с учетом интересов Советского Союза.
Встреча с Шуленбургом
После возвращения в Москву Молотов, докладывая на политбюро о результатах переговоров с Гитлером и Риббентропом, сделал вывод, что в ближайшее время можно не опасаться нападения Германии. Не думаю, что Молотов поверил объяснениям Гитлера, будто германские войска, сконцентрированные на советской границе, отдыхают там перед вторжением на Британские острова. Он ведь не раз решительно требовал их отвода. Однако предложения насчет «пакта четырех» и весьма детально разработанные немецкой стороной в этой связи условия, казалось, свидетельствовали о намерении правительства «третьего рейха» еще какое-то время развивать германо-советское сотрудничество. Но главное было, пожалуй, в другом. В том, о чем Молотов поведал только лично Сталину: в готовности Гитлера с ним встретиться.
Сталин всегда считал Гитлера ловким и расчетливым политиком. Он полагал, что в состоянии проникнуть в ход мыслей фюрера, разгадать его планы. Теперь предложение Берлина о «пакте четырех» представлялось ему вполне логичным развитием этих планов. Гитлер убедился, что советская сторона скрупулезно выполняет торговые обязательства, причем даже в условиях, когда немцы значительно сократили свои поставки. Советский Союз позволил Германии не опасаться британской [53] морской блокады, закупал и переправлял в Германию через свою территорию колониальные товары. Сталин дал честное слово, что не обманет своего партнера. И вот теперь Гитлер предлагает Москве присоединиться к «пакту трех» и готов учесть советские интересы, включая изменение режима черноморских проливов. Все это они обсудят с глазу на глаз при личной встрече, которую предложил провести Гитлер. Молотов, этот тугодум, уклонился от обсуждения столь интересного предложения и хочет потянуть. Но зачем тянуть? Конечно же, следует поскорее воспользоваться благоприятной ситуацией.
Так или примерно так рассуждал «вождь народов».
Ему понадобилось чуть больше недели, чтобы подготовить ответ Гитлеру.
Утром 25 ноября, то есть всего через десять дней после возвращения Молотова из Берлина, нарком вызвал меня к себе.
— Сегодня в девять вечера, — сказал он, как-то особенно пристально на меня глядя, — я принимаю Шуленбурга. Предупредите его заранее. Предстоит серьезный разговор. Будете переводить...
Я позвонил в германское посольство и сообщил, что нарком ожидает посла в своем кабинете в Кремле сегодня вечером, в 21.00.
Минут за десять я вышел к парадному подъезду здания Совнаркома, чтобы сопроводить посла к Молотову. Граф Вернер фон дер Шуленбург был мне уже знаком. Не раз приходилось сопровождать наркома внешней торговли Микояна в посольство Германии на улице Станиславского (бывший Леонтьевский переулок) и в личную резиденцию посла в Чистом переулке (там теперь обосновался патриарх Всея Руси). Последний раз я видел Шуленбурга на перроне Белорусского вокзала, где он приветствовал Молотова, вернувшегося из Берлина. Тогда посол был в сверкающем цилиндре, во фраке и накинутом на плечи плаще. Теперь же на нем были темно-серое длинное пальто и фетровая шляпа с едва загнутыми вверх полями, как предписывала новейшая мода. Вместе с послом из черного «мерседеса» вышел советник посольства Густав Хильгер, отлично владевший русским языком и исполнявший функции переводчика.
Оставив верхнюю одежду в гардеробе, мы поднялись [54] в отделанном красным деревом лифте на второй этаж и направились в апартаменты Председателя Совета Народных Комиссаров СССР. Посол всегда блистал элегантностью. Темный, в едва заметную полоску костюм, белоснежный платок в нагрудном кармане, туго накрахмаленные манжеты, скрепленные крупными золотыми запонками, такой же жесткий воротничок, заставлявший держать голову высоко поднятой. Поэтому хорошо был виден широкий черный галстук, завязанный свободным узлом и заколотый булавкой с голубоватой жемчужиной. Наголо бритая голова и смуглая кожа, обтягивавшая скулы, придавали лицу с ухоженными усиками ориентальный облик. Быть может, сказывалось длительное пребывание на Востоке. Шуленбург представлял Германию многие годы в Тегеране. Он явно питал симпатии к Ирану. В его резиденции бросались к глаза чудесные исфаханские ковры, прикрывавшие стены, старинное оружие, щиты с вычурной инкрустацией, сабли и кинжалы. Повсюду висели персидские миниатюры, многие на эротические сюжеты, что по тогдашним временам несколько шокировало, но и свидетельствовало о смелости и «широте взглядов» этого потомственного аристократа.
Шуленбург уверенно шествовал впереди нас по кремлевскому коридору — высокий, подтянутый, знающий себе цену. Кто мог подумать, что пройдет не так уж много времени и гестаповские палачи казнят его как участника неудавшегося покушения на Гитлера?..
Кажется, перст судьбы отметил трагический конец каждого из двух послов: Шуленбурга — в Москве и Деканозова — в Берлине. Они представляли свои страны в канун страшного кровавого столкновения, и оба были впоследствии осуждены и расстреляны своими правительствами: Шуленбург — в 1944 году, Деканозов как участник группы Берии — в 1953-м...
Поздоровавшись с гостями и предложив разместиться за стоявшим вдоль стены длинным столом, покрытым зеленым сукном, Молотов заявил:
— Я пригласил вас, господин посол, чтобы сообщить следующее. Советское правительство внимательно рассмотрело предложение, сделанное 13 ноября министром иностранных дел Германии Риббентропом, и готово на определенных условиях положительно отнестись [55] к заключению «пакта четырех» о политическом и экономическом сотрудничестве...
Далее нарком перечислил упомянутые условия. Они сводились к следующему: немедленный вывод германских войск из Финляндии, обеспечение безопасности черноморских границ СССР путем заключения советско-болгарского договора о взаимопомощи, создание баз для военных и военно-морских сил СССР в районе Босфора и Дарданелл на основе долгосрочной аренды, признание советских преимущественных интересов в регионе южнее Батуми и Баку в направлении Персидского залива, отказ Японии от концессионных прав на уголь и нефть Северного Сахалина.
— В соответствии с этими пожеланиями, — продолжал Молотов, — следует внести поправки в предложения господина Риббентропа относительно протоколов. Мы полагаем, что в случае возражений Турции против советских баз в проливах трем державам — Германии, Италии и Советскому Союзу — следует разработать и осуществить необходимые дипломатические и военные мероприятия. Поэтому советское правительство считает, что четырехсторонний договор должен сопровождаться не двумя, как предусматривает рейхсминистр, а пятью секретными протоколами...
Кратко изложив содержание этих протоколов, нарком попросил посла срочно передать в Берлин советские соображения относительно «пакта четырех».
— Мы надеемся на скорый ответ германского правительства, — заключил Молотов.
Провожая Шуленбурга к выходу, я был весь во власти обуревавших меня чувств. Наши базы на Босфоре и в Дарданеллах! Это какая-то фантастика. Вспоминались слова из «Песни о вещем Олеге»: «Твой щит на вратах Цареграда» — Константинополя-Стамбула.
Вспомнилось и то, что в годы первой мировой войны Англия и Франция обещали после поражения Турции, сражавшейся на стороне Германии, передать России Константинополь и проливы.
Тогда этого не произошло. Теперь могло осуществиться.
Неужели эту извечную мечту русских самодержцев осуществит Сталин? Действительно, будет за что величать его мудрым и великим. Меня охватил какой-то великодержавный угар. Я совершенно не задумывался [56] над тем, сколько горя, слез и крови принесла бы реализация этих планов...
Когда в 1988 году развернулась дискуссия вокруг секретного протокола от 23 августа 1939 г., я подумал, как бы согласие Сталина присоединиться к «пакту трех» и все, что с этим связано, не вызвало ненужной конфронтации и попыток скрыть или затуманить подлинные факты. Написал записку министру иностранных дел СССР Э. А. Шеварднадзе, предлагая заранее изложить все, как было. Через некоторое время мне позвонил помощник заместителя министра Л.. Ф. Ильичева, которому переправили мое письмо. Суждение Ильичева сводилось к тому, что подобная публикация была бы несвоевременной. Ничего иного я от Леонида Федоровича, которого хорошо знал, и не ожидал. Его ответ был типичным образцом мышления периода «застоя». Я подготовил статью с изложением всей истории «пакта четырех» для журнала «Международная жизнь». Она была принята и опубликована в августовском номере за 1989 год.
Сейчас некоторые наши историки высказывают мнение, что, согласившись на подписание «пакта четырех», Сталин хотел лишь прощупать Гитлера и никогда серьезно не намеревался вступать с ним в подобную «аморальную» сделку. Но если это так, то почему же его, такого подозрительного и хитрого, не насторожило молчание Гитлера, несмотря на переданное Молотовым Шуленбургу пожелание получить из Берлина скорый ответ? Не реагировали в Берлине и на повторные запросы советской стороны. Почему Сталин не сделал нужных выводов? Все дело, на мой взгляд, в том, что Сталин уверовал в свою умозрительную схему, согласно которой Гитлер, как и он сам, считал выгодным на данном этапе расширять сотрудничество с СССР.
В последующие месяцы ничего существенного в советско-германских отношениях не происходило, если не считать сделки по поводу кусочка литовской территории, отошедшей к Германии по секретному протоколу от 28 сентября 1939 г. Между обоими правительствами было достигнуто соглашение относительно того, что Германия отказывается от своих притязаний на эту часть территории Литвы, а правительство СССР соглашается компенсировать правительству Германии, уплатив ему за эту территорию «сумму в 7 500 000 золотых [57] долларов, равную 31 миллиону 500 тысячам германских марок». Секретный протокол об этом был подписан без особых торжеств в Москве 10 января 1941 г. Молотовым и Шуленбургом.
«Жестокий роман»
Начальник имперской канцелярии Отто Мейснер сразу же после прибытия в Берлин в декабре 1940 года нового советского посла Владимира Георгиевича Деканозова завел с ним дружбу. Ясно, что она была санкционирована самим Гитлером, который познакомился с посланцем Сталина, когда тот сопровождал Молотова в его поездке в столицу рейха и присутствовал при переговорах в кабинете фюрера. Деканозов — маленького роста, но плотного телосложения, с бочкообразной грудной клеткой, лысеющей головой и густыми рыжими бровями — при новом назначении сохранил свой пост заместителя наркома, что подчеркивало особое доверие, которым он пользовался у «вождя народов».
Когда меня в конце декабря назначили первым секретарем посольства СССР в Германии и я приступил к своим обязанностям, Владимир Георгиевич встретил меня очень любезно. Часто приглашал на ужин, брал с собой на все важные переговоры, хотя в посольстве имелся специальный переводчик. Деканозов знакомил меня не только со всеми телеграммами, касавшимися отношений с Германией, но и с документами, которые ему присылали из Москвы как члену Центрального Комитета партии. За бутылкой грузинского вина он любил поговорить о том, что они со Сталиным земляки, ибо оба карталинцы (одна из кавказских народностей). Но прежде всего он был человеком Берии, да и перешел в Наркоминдел из органов безопасности. Видимо, все это учитывали в рейхсканцелярии, благословляя особые отношения между Деканозовым и Отто Мейснером.
Регулярно, два раза в месяц, приходя к послу на ланч, Мейснер, такой же низкорослый и грузный, развалясь в кресле, за коньяком и кофе «конфиденциально» сообщал, что в имперской канцелярии разрабатываются важные предложения к предстоящей встрече между Гитлером и Сталиным. Эти предложения, [58] дескать, направлены на расширение германо-советского сотрудничества и во многом учитывают пожелания, высказанные Молотовым в беседе с Шуленбургом в ноябре. То была чистейшей воды дезинформация. Но Деканозов, естественно, доносил о беседах с Мейснером в Москву, и Сталин, который все больше опасался столкновения с Германией и очень хотел сохранить с Гитлером «дружеские» отношения, верил им больше, чем поступавшим со всех сторон предостережениям о скором и неминуемом вторжении.
Но по мере того как шло время и не появлялось никаких свидетельств подготовки к высадке "немцев на Британских островах, у Сталина возникло своеобразное толкование ситуации: Гитлер как опытный политик, конечно, остерегается ввязываться в конфликт с СССР, пока остается нерешенным вопрос с Великобританией. Продолжающуюся концентрацию германских войск на границах с Советским Союзом можно объяснить как стремление фюрера иметь «внушительный аргумент» при торге с советским правительством. Но нельзя исключать, что германский генералитет выступает за скорейшее нападение на СССР. Еще не подготовлены новые высшие кадры Красной Армии для замены репрессированных командиров, не налажен выпуск современной военной техники. Зимняя война с Финляндией показала неподготовленность Советского Союза. Исходя из этого, немецкий генштаб требует не откладывать вторжение. В высшем германском руководстве идет ожесточенная борьба. Чаша весов склоняется то в одну, то в другую сторону. Отсюда вывод Сталина: необходимо проявлять осторожность, не поддаваться на провокации, которые устраивает немецкая военщина, стремясь перетянуть Гитлера на свою сторону. Если соблюдать выдержку, не отвечать на вызов провокаторов, то Гитлер поймет, что Москва не хочет никаких осложнений с Германией, и он приструнит своих генералов. Придя к такому заключению, Сталин отверг все предложения о пресечении облетов немецкой авиацией советской территории, оставляя без внимания вопиющие факты нарушения германскими солдатами советской границы. Даже в случаях убийства немцами наших пограничников дело ограничивалось устными протестами посольства — Вейцзекеру, заместителю Риббентропа. [59]
Поход вермахта на Балканы, занявший более двух месяцев, и полет заместителя фюрера Рудольфа Гесса в Англию окончательно убедили Сталина, что войны в 1941 году не будет. Если уж в Берлине решат совершить нападение, то произойдет оно не раньше весны 1942 года. Ведь из-за операций в Югославии и Греции потеряно драгоценное время. Такой осторожный политик, как Гитлер, не начнет вторжение в Россию в середине лета, тем более что германская армия — и это известно Сталину — не готова к зимней кампании. Гессу, несомненно, поручено договориться с Лондоном. Но пока Черчилль у власти, рассчитывать на такой сговор не приходится. Потребуются месяцы на перестановку в английском правительстве. Если же миссия Гесса вообще сорвется, Гитлер, возможно, решит сперва осуществить операцию «Морской лев». Надо дать фюреру сигнал о поддержке его в споре с генералами.
И вот 14 июня 1941 г., за неделю до вторжения нацистских полчищ на советскую территорию, в Москве публикуется заявление ТАСС. В нем говорится, что, «по данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерениях Германии порвать пакт и предпринять нападение на Советский Союз лишены всякой почвы».
Публикуя подобное поразительное заявление, Сталин, видимо, рассчитывал услышать нечто подобное и от Гитлера. Но Берлин ответил полным молчанием. Заявление ТАСС не поколебало Гитлера. О советском демарше германская пресса даже не упомянула. Зато советские люди, Красная Армия оказались дезориентированными. А Сталин все еще старался вовлечь фюрера в переговоры.
Во время одной из встреч с Феликсом Чуевым («Сто сорок бесед с Молотовым», стр. 41—42) Молотов затронул вопрос о заявлении ТАСС от 14 июня 1941 г., как оно трактовалось в моей книге «С дипломатической миссией в Берлин».
«Бережков упрекает Сталина, — сказал Молотов, — что для такого сообщения ТАСС не было оснований...»
Молотов, оправдывая «вождя народов», пояснил, что это заявление было продумано Сталиным: «Это [60] дипломатическая игра. Игра, конечно. Не вышло. Не всякая попытка дает хорошие результаты, но сама попытка ничего плохого не предвещала. Бережков пишет, будто это было явно наивно. Не наивность, а определенный дипломатический ход, политический ход. В данном случае из этого ничего не вышло, но ничего такого неприемлемого и недопустимого не было. И это не глупость, это, так сказать, попытка толкнуть на разъяснение вопроса. И то, что они отказались на это реагировать, только говорило о том, что они фальшивую линию ведут по отношению к нам...»
Но если так, то почему же Сталин уже 15 или 16 июня, как только обнаружилось, что немцы не реагируют, не отдал приказ о боевой готовности наших войск, а до последнего дня отклонял любые предложения на этот счет советского командования? И почему высшие командиры Красной Армии сами не приняли мер к тому, чтобы хотя бы замаскировать в приграничной полосе наши танки, артиллерию, авиацию, и довели дело до того, что в ночь на 22 июня гитлеровцы уничтожили на аэродромах 1200 наших боевых самолетов и другую технику?
Все были в нашей стране разоружены роковым заявлением ТАСС. Вот такая дипломатическая игра!
С мая месяца начался массовый выезд из Москвы членов семей германского персонала. В посольстве остались лишь самые необходимые кадры. 19—20 июня германские суда покинули советские порты — некоторые из них ушли недогруженными. Обо всем этом Сталину докладывали. Но он продолжал цепляться за свою концепцию, став пленником упрямой веры в Гитлера.
Состав советского посольства в Берлине не только не сокращали, но, напротив, к нам приезжали все новые семьи, многие из них с детьми. Ни одно советское судно также не было отозвано из германских портов. Более того, Сталин позаботился, чтобы поставки материалов в Германию шли бесперебойно. Последний эшелон с нефтью, марганцем, зерном пересек германскую границу за час до вторжения. Закамуфлировавшиеся и ждавшие с минуты на минуту сигнала к атаке немецкие офицеры и солдаты, наблюдая этот товарный состав, надо полагать, диву давались, поражаясь неосведомленности советских властей. [61]
Даже 21 июня, в канун вторжения, Сталин все еще надеялся, что сможет завязать диалог с Гитлером. В тот субботний день к нам в посольство в Берлине поступила из Москвы телеграмма, предписывавшая послу безотлагательно встретиться с Риббентропом, сообщив ему о готовности советского правительства вступить в переговоры с высшим руководством рейха и «выслушать возможные претензии Германии». Фактически это был намек на то, что советская сторона не только выслушает, но и удовлетворит германские требования.
Однако Гитлера уже ничто не могло остановить.
Сталин же по-прежнему верил в созданную им самим химеру. На рассвете 22 июня немецкие самолеты бомбят Минск, Брест, Львов, Ровно, рвутся бомбы на наших аэродромах и в танковых парках, превращая в железный лом боевую технику. Взлетают на воздух склады горючего и боеприпасов. От Балтийского моря до Черного гитлеровские полчища перешли советскую границу. Но Сталин и теперь колеблется. Отказывается подписать приказ об ответных действиях. Окружающим его маршалам и членам политбюро он говорит:
— А может быть, все это провокации германской военщины? Пусть Молотов вызовет Шуленбурга. У него прямая связь с Гитлером. Пусть спросит, что происходит...
Война бушует. В кабинете Сталина тишина. Все ждут результата разговора с германским послом. Молотов отправляется к себе, дает распоряжение позвонить Шуленбургу. Тот не торопится с прибытием в Кремль. Теряется драгоценное время. Наконец посол появляется и на вопрос Молотова отвечает:
— Это война. Германские войска перешли границу СССР по приказу фюрера...
— Мы этого не заслужили, — вот все, что может ответить послу нарком...
Сообщение Молотова: «Это война!» воспринимается находившимися в кабинете Сталина как гром среди ясного неба.
До последнего момента все верили Сталину. Зная обстановку, надеялись, что «вождю народов» известно нечто такое, что позволило ему отметать все предостережения. Теперь стало очевидным: «мудрый Сталин» [62] просчитался. Война обрушилась на страну — ожидавшаяся и неожиданная.
Шок, который испытал сам Сталин, лишил его дара речи. После долгой, тягостной паузы он подписывает приказ об отпоре агрессору. Члены политбюро просят его выступить по радио с обращением к народу.
— Не могу, — отвечает он. — Пусть выступит Молотов...
Вызвав автомобиль, Сталин, не проронив больше ни слова, уезжает на свою Ближнюю дачу в Кунцево, почти неделю ни с кем не общается: ему стыдно, что он позволил Гитлеру обвести себя вокруг пальца. Только 3 июля находит он силы выступить по радио.
Любопытно, что и в годы войны Сталин в беседах с зарубежными деятелями, да и в публичных выступлениях, не упускает случая сказать что-то обидное о фюрере. Как-то сравнивая Наполеона с Гитлером, он назвал Бонапарта львом, а Гитлера — котенком. Он мог бы сказать «гиена» или «шакал» или еще какое-либо оскорбительное слово. Но почему — «котенок»? Наши карикатуристы мучились, пытаясь изобразить это ласковое домашнее животное страшным чудовищем. Сталин в достаточной мере чувствовал русский язык, чтобы не ошибиться в выборе выражения. Быть может, он хотел показать Гитлеру, что тот не достоин даже «шакала» и тем сильнее оскорбить его? А заодно и несколько облегчить горечь обиды?
Впрочем, и Гитлер в течение войны не переставал интересоваться фигурой Сталина. Все, кто находился в близком окружении фюрера, свидетельствуют, что он обычно говорил с уважением о Сталине, особенно ценя его «выдержку» и «стойкость». Характерно одно из парадоксальных высказываний Гитлера в «застольной беседе»: «После победы над Россией было бы лучше всего поручить управление страной Сталину, конечно, при германской гегемонии. Он лучше, чем кто-либо другой, способен справиться с русскими...»
Весной 1945 года, уже оказавшись в безнадежной ситуации, Гитлер все еще уповал на Сталина. В дневниковой записи, датированной 4 марта, Геббельс отмечает стремление Гитлера договориться с Москвой: «Фюрер прав, говоря, что Сталину легче всего совершить [63] крутой поворот, поскольку ему не надо принимать во внимание общественное мнение». В последние дни, как отмечал один из его биографов, Гитлер «ощутил еще большую близость к Сталину», высоко оценив его как «гениального человека», заслуживающего «безграничного уважения». Сравнивая себя со Сталиным, «фюрер не скрывал чувства восхищения», многократно повторяя, что присущие им обоим «величие и непоколебимость не знают в своей сущности ни шатаний, ни уступчивости, характерных для буржуазных политиков».
Остается только добавить, что такая оценка весьма близка высказываниям некоторых наших современных непримиримых сталинистов.
Перехитрив Сталина в дипломатической игре накануне войны, Гитлер в итоге проиграл. Сталин, торжествуя победу, все же решил проявить своеобразное великодушие к поверженному противнику. Он прекрасно знал, что обгоревшие тела Гитлера и Евы Браун были опознаны близ бункера имперской канцелярии. Стоматолог фюрера подтвердил аутентичность сохранившихся зубных протезов своего пациента. Но, прибыв на Потсдамскую конференцию, «вождь народов» заявил, что труп фюрера. не обнаружен. Этим он дал повод для множества слухов, будто Гитлеру удалось спастись. Говорили, что он скрылся в Испании или в Южной Америке. На протяжении ряда лет вновь и вновь возникали версии, согласно которым фюрер нашел убежище на необитаемом острове, куда добрался на подводной лодке. Кто-то даже видел его в Пиренеях в уединенном монастыре. Другие уверяли, что встречали его на каком-то аргентинском ранчо. Таким образом, на многие годы Сталин подарил Гитлеру полумифическое загробное существование.
Так закончился «жестокий роман» Сталина и Гитлера, стоивший народам Германии и Советского Союза неимоверных жертв и страданий.
Красный директор
В солнечный августовский день 1923 года пароход 5 «Кольцов», миновав серый гранитный остов взорванного во время гражданской войны и все еще не [64] восстановленного железнодорожного моста, подходил к Киеву. Слева тянулись песчаные отмели Чертороя и Труханова острова. Ветерок доносил аромат разогретой солнцем красной лозы. С палубы хорошо был виден силуэт города: золотые маковки церквей, зеленые кущи парков, трубы предприятий Подола — нижней части города. Судно сбавляло ход, разворачиваясь носом против течения. Мы приближались к Белой пристани — пассажирскому причалу киевского порта.
Еще издали я увидел отца, стоявшего на пирсе. На нем были светло-кремовый чесучовый костюм и такая же фуражка. За время, прошедшее с тех пор, как мы расстались, отец заметно поправился, посвежел, приосанился. Наконец-то понадобились его знания и опыт. Больше не требовалось зарабатывать на жизнь шитьем сапог и варкой мыла, можно было заняться своим прямым делом на доверенном ему посту технического директора и главного инженера завода «Большевик», крупного по тем временам предприятия по производству сельскохозяйственных машин и оборудования для сахарных заводов.
Судно быстро пришвартовалось. На пристань переброшена широкая сходня. Отец бежит к нам, проталкиваясь сквозь толпу пассажиров. Мама, после долгой разлуки, виснет у него на шее, и я никак не дождусь, когда же настанет мой черед. Вот он поднимает меня, целует, обдавая запахом табака и щекоча аккуратно подстриженными черными усиками. Носильщики волокут наши вещи — плетеные сундучки, коробочки, фанерные ящики, узлы.
Мы выходим на просторную, уложенную булыжником площадь перед пристанью. Здесь выстроились извозчики. Среди видавших виды пролеток несколько элегантных экипажей. Эти осколки старого режима каким-то чудом уцелели после революции, гражданской войны, разрухи и реквизиций, осуществлявшихся многократно сменявшимися в Киеве властями: немцами, гетманом Скоропадским, Петлюрой, белыми, поляками, красными. На облучках в темно-зеленых камзолах и такого же цвета вельветовых шляпах наподобие цилиндров упитанные ямщики. Поодаль пассажиры торгуются с ломовиками. Их богатырские кони и огромные, снабженные крюками платформы могут доставить в любой конец города самый громоздкий груз. Укрытый [65] брезентом и обвязанный веревками, он в любую непогоду в целости и сохранности без задержки попадет к владельцам. Наш багаж невелик, но и его погрузили на одну из таких платформ. Отец дает адрес вознице, и тот сразу же отправляется в путь. Мама беспокоится:
— А не исчезнет ли он с нашими вещами?
— Этого не может быть, — успокоил отец. — Ломовики — народ гордый. Они очень дорожат своей репутацией.
С подобной порядочностью я еще не встречался. После разоренной гражданской войной деревни, где каждый был готов подобрать то, что плохо лежит, меня озадачила беспечность отца. Значит, в этом большом городе есть люди, на которых можно положиться, которые не обманут, не украдут? И мне вспомнились казавшиеся сомнительными рассказы родителей о дореволюционном Петербурге, где отношения между людьми строились на взаимном доверии.
Мы направлялись к красивой коляске с упряжкой из двух серых, в яблоках, отлично ухоженных лошадей. Это, как пояснил отец, принадлежащий заводу выезд. Конюшни, лошади и экипажи достались «Большевику» от прежних владельцев — чешских капиталистов Грейтера и Криванека. С козел спустился кучер дядя Иван, любезный, предупредительный и вместе с тем державшийся с достоинством. Впоследствии я с ним подружился и часами пропадал в конюшне, стараясь помогать присматривать за лошадьми. Меня очаровала ждавшая нас коляска с блестящим черным кузовом, расписанным золотыми виньетками, с красными спицами колес на резиновом ходу, бархатными подушками, двумя карбидовыми фонарями, сверкавшими красной медью. Дядя Иван помог маме устроиться на заднем сиденье, а меня посадил на откидной скамеечке напротив.
Экипаж катился по булыжной мостовой плавно и бесшумно, приятно покачиваясь на упругих рессорах. Каучуковые прокладки на подковах делали едва слышным бег лошадей. Дядя Иван цокал языком и время от времени прикрикивал на зазевавшихся прохожих:
— По-о-о-сторонись!..
Сейчас как-то не верится, что в моем детстве [66] основным видом городского индивидуального транспорта все еще оставалась лошадь, служившая человеку на протяжении многих тысячелетий! Автотакси появились в Киеве только в начале 30-х годов, а ломовики соперничали с грузовиками почти до начала войны...
Преодолев крутой подъем Владимирской горки, выехали на Крещатик. Солнце клонилось к западу, освещая левую сторону улицы. Тут было много нарядной публики. На тротуарах за столиками кафе в непринужденных позах расположились горожане, потягивая прохладительные напитки. Вокруг Бессарабки — центрального рынка, построенного в старорусском стиле, — толпилось особенно много народу. Прямо на мостовой высились горы арбузов и дынь, повсюду были расставлены лотки с разнообразными фруктами, палатки мороженщиков, мангалы с бараньим шашлыком.
Здесь мы повернули направо и стали подниматься вверх по Бибиковскому бульвару (теперь бульвар Шевченко), окаймленному высокими пирамидальными тополями. Слева, над чугунной оградой ботанического сада, свешивались ветви акаций с запоздалыми гроздьями белых цветов, распространявших дурманящий аромат. Дальше — Еврейский базар, или Евбаз, как его сокращенно называли, и мы сразу же окунулись в шумное, пестрое море толкучки. Преграждая нам путь, продавцы предлагали свой товар, на все лады расхваливая его и выкрикивая цены, которые тут же снижали. Яркая, красочная картина.
Выбравшись на Брест-Литовское шоссе, покатили быстрее и, преодолев еще километра три, оказались у цели: слева, за стеной, поднимались корпуса завода «Большевик». Непосредственно к нему примыкала усадьба, принадлежавшая владельцам завода. Наша упряжка остановилась перед высокими дощатыми двустворчатыми воротами, выкрашенными белой краской. Дядя Иван проворно соскочил с козел, распахнул ворота и повел лошадей под уздцы. Коляска плавно перекатилась через порожек, и мы оказались в мощенном брусчаткой дворике.
Слева, метрах в тридцати, начиналась территория завода. Справа — легкий забор из металлической сетки с такими же воротами отгораживал аллею, ведущую к одноэтажному особняку под зеленой крышей. Полукруглые вверху, забранные частыми переплетами [67] окна, колонны у парадного входа и широкая открытая веранда создавали впечатление загородного помещичьего дома.
Отец повел маму осматривать квартиру, а я сразу же побежал в сад. Он был огромный, со множеством укромных уголков, зарослями каких-то экзотических растений наподобие бамбука, с увитыми плющом беседками. Тут росли декоративные и фруктовые деревья, грецкие орехи, кусты малины, черной и красной смородины. Сад украшали небольшие бассейны с водяными лилиями и фонтанчиками, клумбы и розарии. Напротив веранды, увитой диким виноградом, высился, наподобие конуса, грот, сложенный из шлаковых блоков, с небольшими площадками, на которых красовались ландыши. Весной это благоухающее чудо напоминало огромную сахарную голову. От грота в разные стороны расходились дорожки, усыпанные желтым песком. Усадьбе все еще полагался садовник. Им был благообразный, солидный мужчина, очень добросовестно выполнявший свои обязанности.
Дальше, в глубине сада, стоял флигель, в котором, как я потом узнал, жили главный бухгалтер Шехтер и начальник пожарной охраны завода, бывший царский офицер Перекрестов. Особняк мы делили с красным директором завода — Владимировым. Наша несколько меньшая половина состояла из пяти комнат — больше, чем требовалось. Мама сказала, что хватит трех: двух спален и гостиной. Для них едва набралось мебели: за годы безвластия все внутреннее убранство особняка исчезло. Комнаты остались абсолютно голыми. В двух пустующих мы устроили, когда я обзавелся друзьями, любительский детский театр. Были у нас также ванная комната и небольшая кухня, откуда на веранду вел длинный коридор с ларями. Мама, наученная горьким опытом голодных лет, тут же заполнила их крупами, мукой, сахаром, картофелем, солениями и другими припасами. Впрочем, в этом не было нужды. В Киеве времен нэпа всего было вдоволь.
С появлением червонцев — больших десятирублевых банкнот с изображением пахаря и молотобойца — рубль стал весомым и конвертируемым. Мои родители, испортившие во время скитаний по стране свои зубы, [68] покупали для коронок золотые царские десятки — три монеты за два червонца. Конвертируемость рубля позволяла нашим хозяйственникам, писателям, артистам без финансовых проблем ездить за границу. Червонцы повсюду охотно принимали, даже предпочитали доллару. Люди распевали частушку:
Червонцы мои червоноченные,
Любит вас простой народ и уполномоченные...
Каждую неделю мы с мамой отправлялись трамваем за провизией на Евбаз. Меня привораживала красочная картина невероятного изобилия, обволакивали ароматы овощей и фруктов. За два рубля мы доверху наполняли две большие корзины, которые с трудом волокли домой. Нередко меня посылали за продуктами к бакалейщику Паремскому. По маминому списку он отвешивал мясо, рыбу, масло, сыр и прочее и, положив все в корзинку, делал запись в лежавшей у него на конторке толстой книге. Денег мне с собой не давали, и Паремский, благодаря за покупку, обычно говорил:
— Когда у отца будет получка, расплатитесь...
Вся округа брала у него продукты в кредит, и никогда не возникало недоразумения. Такого же порядка придерживался и колбасник Жук. К нему я бегал с особым удовольствием. Уже издали манили запахи коптильни. А в лавке с дубовых балок потолка свисали окорока, колбасы, связки сосисок. Но была и еще одна причина моего частого появления в коптильне Жука — я был тайно влюблен в его рыжеволосую дочку Светлану, уже совсем взрослую. Она часто помогала отцу за прилавком.
Первые недели в Киеве запомнились как сказочный сон. Наверняка бывали дожди, небо заволакивали серые тучи, но мне помнятся только солнечные денечки, теплые и ласковые, с мягкими красками ранней осени. После крайней скудости и примитивности сельской жизни, где не было ни электричества, ни водопровода, где только начиналось возрождение после опустошения «военным коммунизмом», все в городе меня поражало: уличные фонари, асфальтированные тротуары, трамваи, каким-то чудесным образом бегущие по рельсам. А о редких автомобилях и говорить нечего! Все здесь казалось невероятным, фантастичным. [69]
Оставаясь в квартире один, я часами вертел выключатель, будучи не в состоянии понять, почему мгновенно вспыхивала лампочка. Мне казалось, что должно пройти время, прежде чем то вещество, которое заставляет лампочку вспыхнуть, достигнет ее. И я хотел уловить этот промежуток. В равной степени удивили меня белая булка, какой я не видел в своей жизни, красная головка голландского сыра, арбуз. До этого мне была знакома только тыква. И уж вовсе немыслимой казалась стеклянная баночка, стоявшая на письменном столе отца в гостиной. Проводок от нее вел к наушникам, а сверху торчала кнопочка, от которой шел стерженек к прикрепленному на дне кристаллу. Надев наушники и поворачивая кнопочку, чтобы стерженек царапнул кристаллик, можно было «поймать» человеческую речь или музыку. Это был детекторный радиоприемник — чудо технической мысли тех времен.
Наш сосед — красный директор Владимиров — мне понравился с первых же дней. Меня подкупало то, что он обращался со мной как со взрослым, разговаривал, будто с равным, внимательно выслушивал, между тем как родители, считавшие меня несмышленышем, не упускали случая, как мне казалось, это демонстрировать.
Красный директор, конечно же, ничего не смыслил в производстве. Он должен был осуществлять «политическое руководство» и контроль за техническим специалистом, то есть за моим отцом. Я сразу понял, что отношения у них сложились хорошие, доверительные. Владимиров все перепоручал главному инженеру, не вмешивался в дела предприятия. В годы гражданской войны и интервенции Владимиров был одним из командиров дивизии Котовского, партизанившей в Бессарабии, а затем влившейся в Красную конницу. Потом часть, где он служил, перебросили на Дальний Восток — воевать против японских интервентов. Его подвиги, отмеченные орденом Красного Знамени, завершились тем, что он привез из Приморья жену — японку, очень хорошенькую, миниатюрную, приветливую и работящую. Она с утра до ночи хлопотала по хозяйству, развешивала в саду белье, которое стирала ежедневно, и готовила чудесные пельмени со сказочной начинкой. У них была трехлетняя дочка — Зоя, которая почему-то сразу же влюбилась в меня. Вечерами, [70] после купания, она выскальзывала из рук матери, совершенно голая бежала на нашу половину и, выкрикивая: «Жених, жених!» — гонялась за мной по всему дому. Меня это приводило в ужасное смущение: за исключением дочери колбасника Жука, я ко всем существам женского пола относился тогда весьма скептически.
Фактически все управление заводом «Большевик» и вся ответственность за положение дел лежали на моем отце. Даже вопросы охраны предприятия он никому не передоверял. Тем более что понимал: будучи дореволюционным специалистом, ом, в случае любой аварии, мог быть обвинен во вредительстве со всеми вытекающими отсюда последствиями. Незадолго до того как отец был сюда назначен, произошел пожар на одной из трех огромных цистерн — хранилищах нефти, служившей топливом для котельной. За это тогдашнего главного инженера, тоже старого «спеца», арестовали и отправили в лагерь, хотя причина пожара не была выяснена до конца. Выгоревшая, ржавая и покореженная цистерна служила постоянным предостережением о возможном акте саботажа. Начальник пожарной охраны Перекрестов всячески демонстрировал свое усердие, каждое утро докладывал обстановку. Даже по воскресеньям, когда наша семья завтракала на открытой веранде, он неизменно появлялся, держа руку у козырька фуражки и шагая напрямик, через клумбы и газоны. Подойдя совсем вплотную, он зычным голосом, по-военному, рапортовал:
— Честь имею доложить, на заводе все в полном порядке. Начальник пожарной охраны Перекрестов.
— Да что вы, Константин Константинович, — говаривал ему отец. — Зачем же так официально? Садитесь, выпейте чайку...
— Не имею права. Нахожусь на посту. Разрешите идти?
Он поворачивался на каблуках и таким же напряженным шагом, по прямой линии, словно следуя протянутой нитке, покидал усадьбу. Эта сцена повторялась каждое воскресенье. Перекрестов ни разу не принял приглашения к чаю, и отец называл его настоящим службистом. Но все же целиком не полагался на него и регулярно по ночам обходил территорию [71] завода, проверял сторожей и вахтеров, дежуривших в проходной.
Однажды я был разбужен громкими возгласами мамы, необычным шумом и беготней за дверью моей спальни. За окнами стояла кромешная тьма. Значит, утро наступит не скоро. Почему же родители не спят?
Спустив босые ноги с постели, я подошел к двери и приоткрыл ее. Передо мной предстала страшная картина: отец, полностью одетый, полулежал в кресле. Ворот рубашки был расстегнут, и на ней, так же как и на шее, виднелись потеки крови. Мама в накинутом на плечи халате, присев рядом на стуле, прикладывала мокрое полотенце к лицу отца. Я разрыдался и бросился к ним.
— Не плачь, — успокоил меня отец. — Ничего страшного. Обходя завод, заметил около цистерн какого-то человека. Окликнул его, но тот бросился бежать. Я погнался за ним. Не заметил в темноте железную балку и налетел на нее. После холодных примочек все обойдется...
Рано утром он, как обычно, отправился на работу, где сделал выговор Перекрестову. Тот усилил ночную охрану, но отец не прекратил свои ночные обходы, а шрам у него на переносице остался навсегда.
Мне очень нравилось бродить по территории завода. Это не возбранялось. Вахтеры скоро ко мне привыкли и не обращали внимания, когда я мимо них проходил. Но в цеха заходить не разрешалось. Зато в административном здании я был частым гостем. Кабинеты красного директора и главного инженера находились рядом. Туда вели высокие дубовые двери из просторного помещения со множеством столов, за которыми сидели сотрудники заводоуправления. За стеклянной перегородкой находилось машбюро. Там восседали дамы, одетые в белые кружевные кофточки и длинные, до пят, темные юбки. Их высокие прически напоминали фотографии в мамином семейном альбоме. Виртуозно, как бы играючи, они мелкой дробью постукивали по клавишам «ундервудов», производивших на меня не меньшее впечатление, чем детекторный приемник. Дамы угощали меня крепким чаем с бубликами. Мы подружились, и я был допущен к таинству печатания. Специфический запах копирки до [72] сих пор напоминает мне те далекие дни. В годы гражданской войны эти дамы работали в штабах красных полков, редактируя и печатая приказы, рапорты и распоряжения малограмотных, а порой и вовсе безграмотных комдивов.
Как-то, заглянув к отцу, я застал у него красного директора. Он был в военного покроя френче, темно-синих галифе и высоких, до блеска начищенных сапогах. Я хотел было ретироваться, но Владимиров поманил меня, посадил на колени, принялся расспрашивать. Я с гордостью сообщил, что научился печатать на машинке.
— Не мужское это дело — вертеться около юбок, — сказал директор. — Сходи лучше в цеха, познакомься с рабочим классом. Там узнаешь кое-что поинтереснее...
Отец поддержал эту идею и на следующий день провел меня по основным цехам предприятия. Мне понравилась паровая машина, вращавшая огромный маховик, от которого сквозь отверстие в стене убегала широкая кожаная лента. За стеной, в токарном цехе, она была накинута на меньшее колесо, прикрепленное к длинному валу — трансмиссии с множеством колесиков. Они вращали шкивы поуже, соединенные с токарными станками.
Такие же трансмиссии имелись и в других цехах. И всю эту сложную систему приводила в движение паровая машина.
Много времени проводил я у модельщиков и литейщиков. Они относились ко мне дружески, позволяли упражняться на свободном верстаке, одолжили ножовку, рубанок и другие инструменты. Я мастерил из обрезков досок паровозы, автомобили, самолеты. В литейном цехе меня увлек процесс формовки, когда в опоках уплотнялась просеянная черная земля, а потом извлекалась деревянная модель и заливался расплавленный металл. Нравилась мне и работа электриков, которым я с радостью подносил проволоку, выключатели, рубильники и вообще старался быть полезным. Все это подготовило меня к будущей работе электромонтера на том же «Большевике». [73]
Смерть Ленина
Грейтер и Криванек выписали немало чешских рабочих высокой квалификации. Почти все они остались на «Большевике» после революции. Условия здесь сохранялись те же, что и при бывших владельцах. Выдавалась спецодежда: токарям и литейщикам — кожаная, остальным — из толстого брезента. На работу приходили в аккуратных костюмах и переодевались в спецовки. По окончании смены принимали душ и надевали чистое. Правда, столовая отсутствовала: еду приносили с собой в алюминиевых баульчиках.
Не только чехи, но и рабочие другой национальности жили в основном в индивидуальных домах с садиком в поселке, расположенном за кирпичным забором, напротив проходной. Неподалеку действовал миниатюрный пивоваренный завод, и вся округа наслаждалась прекрасным чешским пивом. Имелся клуб с киноустановкой и сценой, где ставились пьесы на революционные темы с неизменной победой красных над белыми.
Заводская поликлиника с небольшим стационаром обслуживала также членов семей. Надо полагать, что сейчас работающие на «Большевике» имеют тоже приличные условия, но вряд ли они живут в отдельных домиках и регулярно пьют свежее чешское пиво. Грейтер и Криванек расположились в своей усадьбе, конечно, неплохо. Но надо отдать им должное: заботу о рабочих они тоже проявляли.
Когда начался театральный сезон, родители почти каждое воскресенье стали ездить в театр,, а в оперу нередко брали и меня. Архитектура здания, богатое внутреннее убранство, пурпурные кресла, позолота, вычурные канделябры, торжественность зала — все это производило огромное впечатление.
Первая опера, услышанная мною, была «Демон» Рубинштейна, по одноименной поэме Лермонтова. Фантастичность сюжета, необычные костюмы, сказочные декорации суровых кавказских гор так меня захватили, что захотелось воспроизвести все это в нашем домашнем театре. Вместе со школьными товарищами мы вырезали из ватмана и цветной бумаги декорации, смастерили из лоскутков маминого рукоделия костюмы и, перечитывая поэму Лермонтова, дополняли либретто [74] своими эпизодами. Наконец все было готово, премьеру назначили на 22 января 1924 г.
Вечером 21 января внезапно раздался протяжный, не прекращающийся гудок «Большевика». Его подхватили соседние предприятия, слившись в тревожный гул. Вдруг все стихло, наступила зловещая тишина. Но спустя пару минут «Большевик» своим мощным гласом как бы вновь приглашал других подхватить скорбный звук. Так повторялось вновь и вновь. Прервав последние приготовления к спектаклю, мы окружили маму:
— Что случилось? Почему гудят?..
Мама была в растерянности. Все падало у нее из рук.
— Произошло что-то страшное, — сказала она дрожащим голосом. — Может, началась война? Почему так долго нет отца?..
Он должен был уже давно вернуться с завода, но все не приходил. Мои товарищи быстро оделись и помчались домой. Мы с мамой, накинув пальто, вышли на веранду. Здесь, на открытом воздухе, гул казался еще страшнее. Мы вернулись в дом, охваченные тревогой. Пристроились в уголке дивана и стали ждать, прислушиваясь к гудкам. Перед моим мысленным взором проплывали обрывки воспоминаний — страшные картины гражданской войны: солдаты с примкнутыми к винтовкам штыками, пулеметные очереди. Мама прячет меня в какой-то подворотне. Мимо бегут люди. Кто-то упал, сраженный пулей. Вопли женщин и детей. Неужели снова война?
Отец вошел в комнату мрачный, осунувшийся. Мы устремились к нему. Он сказал:
— Умер Ленин...
Что пережил в этот момент восьмилетний подросток? К политике я не испытывал никакого интереса. Но было два имени, которые я знал с младен- чества: Ленин и Троцкий. В голову запала популярная частушка:
Я на бочке сижу, а под бочкой каша,
Ленин-Троцкий нам сказал, что Россия наша!
О Сталине тогда никто не слыхал. Его имя начало появляться только в конце 20-х годов. С Лениным все связывали нэп, который почти [75] мгновенно изменил жизнь к лучшему. Появление червонцев и исчезновение миллиардов «керенок» и «совзнаков», которыми вместо обоев стали оклеивать стены, тоже заслуга Ленина. Все это создавало чувство защищенности, веру в то, что худшее осталось позади и что дальше нас ждет только хорошее. Я не знал о болезни Ленина, о том, что он уже много месяцев оставался недееспособным, что страной управляли другие люди. Постоянное присутствие Ленина, хотя и где-то далеко, в Москве, представлялось мне чем-то естественным и неизменным, чем-то, что оберегало меня, сделало жизнь нашей семьи благополучной. И вдруг Ленина не стало...
За свою короткую жизнь мне пришлось видеть немало смертей. Но гибель людей, боровшихся друг с другом, казалась неизбежной, даже естественной. Шла война, кругом стреляли, спасались те, кому повезло. Но там, далеко, в Кремле, над всем этим стояли Ленин и его ближайший соратник — Троцкий. И пока они были, происходившее вокруг имело определенный смысл. Меня никто этому не учил, отец не говорил со мной о политике. Я как-то до всего дошел своим умом. И вот теперь не стало Ленина. При словах отца «умер Ленин» у меня что-то оборвалось внутри. Я разрыдался и убежал в свою комнату, где еще долго не мог успокоиться.
Сквозь приоткрытую дверь я слышал, как отец, понизив голос, говорил маме, что смерть Ленина — огромная потеря.
— Ленин понимал, — доносился до меня глухой шепот отца, — что эксперимент с «военным коммунизмом» привел страну в пропасть. Но у него хватило здравого смысла круто повернуть руль. Пойдут ли по новому курсу его наследники? Все они фанатики. Снова станут навязывать людям сомнительные идеи. Но сначала будет борьба за власть. Примутся резать друг другу горло.
Я удивился, почему отец так плохо отзывается о соратниках Ленина. Ведь есть его ученики, продолжатели его дела...
Всхлипывая, вышел в гостиную. Отец посадил меня рядом на диван. Спросил, как же с нашей премьерой, назначенной на завтра.
— Театр закрыт, траур, — решительно заявил я. [76]
И тут же отправился писать плакат черной краской по красному полотнищу: «Представление оперы «Демон» отменяется по случаю кончины Ленина».
Пришел Владимиров. Он не скрывал своего горя. Слезы стояли у него в глазах. Он обнял отца, положил голову ему на грудь и зарыдал, как ребенок.
— Мы осиротели, — повторял он. — Совсем осиротели. Нет никого, кто мог бы заменить Ильича. Мы остались без вождя. Что с нами будет?
— Надо мужаться, — успокаивал его отец. — Жизнь продолжается. Нельзя падать духом...
Владимиров вытер слезы, попросил у мамы прощения за свою слабость. Прислушавшись к непрекращающимся гудкам, сказал:
— Пора идти на траурный митинг.
Я попросился с ними, и отец взял меня с собой. На заводском плацу собралась огромная толпа. Несмотря на снег и холодный ветер, все стояли с непокрытыми головами. На сколоченной из досок трибуне, затянутой черной и красной тканью, были какие-то люди. Туда же поднялся Владимиров. Мы с отцом остались неподалеку. Гудки прекратились. Самодеятельный духовой оркестр заиграл траурный марш. У меня снова к горлу подкатил комок и навернулись слезы. Отец, заметив мое состояние, до боли сжал мою руку, и стало немного легче.
Сначала выступали стоявшие на трибуне. Потом один за другим туда поднимались рабочие. Вновь и вновь раздавались траурные мелодии. Горе было неподдельным. Митинг продолжился далеко за полночь.
Целую неделю Киев, как и вся страна, находился в трауре, оплакивая невосполнимую утрату. Люди оцепенели в горе, скорби и страхе за будущее. Они не ведали, что человек, соблазнивший их созревшей в его могучем мозгу утопией, уже завел пружину дьявольского механизма репрессий, который унесет в могилу десятки миллионов соотечественников.
В Москве вожди поклялись продолжать дело Ленина. Им поверили.
Жизнь постепенно вошла в нормальную колею. Красный директор «Большевика» по-прежнему тяготился своими прямыми обязанностями. На работе он обычно бывал лишь в первую половину дня. Затем, передав бразды правления главному инженеру, [77] спешил к дяде Ивану, к лошадям, слабость к которым питал со времен удалых кавалерийских рейдов дивизии Котовского. Он особенно был влюблен в молодую кобылицу по кличке Аида, гнедую красавицу с огненными карими глазами, крутой шеей и черной, как смоль, гривой. Владимиров сам седлал ее, выгуливал по плацу. Затем накидывал себе на плечи белую бурку, привязывал к поясу боевую саблю — подарок Буденного — и, лихо вскочив в стремена, выезжал из ворот на другую сторону шоссе. Здесь он давал Аиде шпоры и пускался в галоп по уходящему к горизонту полю. Выхватив из ножен шашку и размахивая ею, словно рубя головы невидимым врагам, он мчался, поднимая клубы пыли, по бескрайнему пространству до самого Святошино, некогда аристократического пригорода Киева. Спустя пару часов Владимиров возвращался на взмыленной кобылице, счастливый и полный энергии...
Этого человека, преданного солдата революции, не минула участь, постигшая многих его соратников. Спустя некоторое время Владимирова перевели в тогдашнюю столицу Украины — Харьков. Здесь он получил пост директора Института проектирования предприятий тяжелого машиностроения. А в начале 30-х годов его по доносу арестовали и расстреляли. Национальность его жены оказалась достаточной уликой, чтобы объявить Владимирова японским шпионом.
© 2000-2003 Великие властители прошлого | webmaster |